18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ева Зимина – Тайный наследник дракона (страница 4)

18

Работа меня всегда спасала. За работой руки заняты, а голове некогда выть. Я разложила гасители по сырью — и наткнулась на странность. Часть сердечников была вынута из камня, который и впрямь резали под Глинью; а часть — нет. Часть несла на сколе тот самый голубой огонь с золотой искрой, какой я нигде, кроме как в жиле Кряжа, не видела, и какой только что горел в ладошке моего сына. То есть кто-то ставил в гасители не просто кристалл с горы Каэла — а кристалл с самого сердца жилы, из заповедной её глубины, куда чужого не пускают. Такой камень не своруешь мимоходом. Такой камень даёт тот, у кого есть ключ.

— Эта дрянь как работает, — буркнул рядом Дарн, тот хмурый серый, что дал Рину сухарь. Он не спрашивал, он думал вслух, глядя на амулеты с отвращением человека, навидавшегося их дела. — Вешают на одарённого — и он гаснет. А потом из него тянут, тянут, пока не вытянут.

— Гаснет не всякий, — сказала я, потому что это я знала, и знала, отчего у меня всегда сводит зубы. — Гаситель настроен по реестрам. Он берёт дар, который записан, учтён, понятен ему. А вот дикий дар, незаписанный, он взять не может — давится и лопается. Говорят, на севере есть женщина, вольный огонь, так у неё от одного взгляда кольцо этих штук разлетается в труху. — Я сказала это и тут же пожалела, потому что Дарн хмыкнул, а у меня перед глазами встала ладошка Рина и мутный кристалл, оживший в ней. Дикий дар. Незаписанный. Тот, что рвёт гасители, а не гаснет под ними. У моего сына был такой. И я только что вслух, при драконьем отряде, объяснила, чем такой ребёнок ценен для тех, кто эту дрянь делает.

Я опустила голову и работала молча. Дарн вздохнул, посмотрел на Рина — тот пристроился у очага, выстраивая из хлебных корок крепость, — и сказал ни с того ни с сего:

— У меня дома трое. Младшему как раз годков пять. — Помолчал. — Длинная это дорога, госпожа, когда дома трое, а ты по чужим площадям амулеты считаешь. Господин-то наш и вовсе один едет. Ни жены, ни детей. Каменеет вот. — Он сказал это тихо, скорее себе, и осёкся, будто сболтнул лишнее про хозяина.

Я не ответила. Я смотрела на сердечник в пинцете и думала, что у дракона, который едет один, ни жены, ни детей, — на самом деле в углу этой залы сидит сын и строит крепость из корок. И что я единственная в этой комнате, кто это знает. Пока единственная.

А потом Рин заскучал.

Он заскучал так, как умеют только пятилетки, — мгновенно, всем телом, безнадёжно. Он сполз с лавки, побродил, потрогал то, сё, и прежде чем я успела его окликнуть, добрёл до чёрного сукна, на котором лежал брак — мутные, треснутые сердечники, отбракованные резчиком, которые серые свалили в отдельную кучку как ненужное.

— Рин, не трогай, — сказала я, и голос у меня сорвался на той ноте, по которой умный взрослый сразу понимает, что мать боится.

Каэл стоял у очага через залу. Он поднял голову.

А Рин уже взял мутный треснутый кристалл в ладошку — некрасивый, отбракованный, мёртвый. И сделал то, что я ему запрещала. Сделал красиво.

Трещина в кристалле затянулась. Муть стекла, как вода. Камень в детской ладони набрал ровный тёплый свет и стал тем, чем был когда-то, до того как его выпотрошили под сердечник, — живым самоцветом, голубым с золотой искрой в самой глубине. Точь-в-точь цвета, какого не бывает ни у одного камня под Глинью. Цвета жилы Гранёного кряжа. Цвета глаз человека, что стоял у очага и смотрел, как пятилетний мальчишка голой рукой возвращает к жизни то, что целая преступная сеть умела только убивать.

В зале стало очень тихо. Серые замерли. Дарн перестал жевать.

Каэл медленно пошёл через залу. Он не смотрел на меня. Он смотрел на Рина, на свет в его ладони, и лицо у него было такое, какого я не видела у него никогда — ни в гроте, ни на том дворе, где меня выводили. Он опустился перед мальчиком на одно колено, тяжело, как опускается камень, и его живая рука — левая, ещё живая — зависла над детской ладошкой, не смея коснуться.

— Как тебя зовут? — спросил он, и голос у дракона был не громче дыхания.

— Рин, — сказал мой сын и улыбнулся ему доверчиво, потому что красивое он любил, а этот большой дядя смотрел на его камень так, будто понимал. — Я сделал красиво. Только маме не говорите, мне нельзя при чужих. Вы не чужой?

Каэл поднял голову и посмотрел на меня через всю залу, через шесть лет, через груду мёртвых самоцветов, и в его тёмных глазах с золотой искрой стояло то, чего я боялась сильнее Обители Пепла, сильнее закона, сильнее всего на свете.

— Эльда, — сказал он очень ровно, и от этой ровности у меня кровь стала как сердечник — чистая и мёртвая. — Чей это ребёнок?

Глава 3. Кто-то солгал

— Дарн, — сказала я, не отрывая глаз от Каэла. — Уведите мальчика. Накормите ещё, спать уложите. Пусть он не слышит.

Я думала, серый посмотрит на господина — ждать ли позволения. Он посмотрел на меня. Потом подхватил Рина под мышки, легко, привычно, как поднимают своих, и Рин, уже сонный после долгого дня и горящего камня, обвил его шею руками и не возразил.

— А красиво я хорошо сделал? — пробормотал он мне через плечо Дарна.

— Лучше всех, — сказала я. — Спи. Я приду.

Дверь за ними закрылась. В зале остались мёртвые камни, десяток свечей, дракон и я. Серые вышли сами, без приказа, — те, кто служит при таких, как Каэл, чуют, когда надо исчезнуть.

— Чей это ребёнок, — повторил он. Уже не вопрос. Он знал ответ ещё на площади, по глазам, но ему нужно было услышать, потому что есть вещи, которые до тебя не доходят, пока их не скажут вслух.

— Мой, — сказала я.

— Эльда.

— Мой и твой. — Я сказала это и почувствовала, как пол уходит из-под шести лет молчания. — Ему пять. Считай сам, ты считать умеешь. Он твой, Каэл. Рин — твой сын.

Я ждала чего угодно. Я столько раз представляла этот разговор — в страшных снах, которых не рассказывают, — что выучила наизусть все варианты: гнев, лёд, торжество, требование. Я не угадала ни одного.

Он отвернулся. Дракон, который не отворачивался ни от чего, отвернулся от меня и встал лицом к очагу, и плечи у него поднялись и опустились — раз, медленно, как у человека, которому надо заново вспомнить, как дышат. Каменная рука висела вдоль тела, и пальцы на ней не шевелились вовсе.

— Пять лет, — сказал он в огонь. — Пять лет у меня есть сын. И шесть лет назад ты ушла, зная, что носишь его. — Он обернулся, и я отступила на шаг, потому что в его лице не было гнева, в нём было хуже — было горе, голое, без камня. — Ты унесла моего ребёнка и не сказала. Я каменел тут, считал, что у меня никого, — а у меня всё это время был он. Ты дала мне думать, что я один на свете, Эльда. Зачем?

— Затем, — сказала я, и голос у меня зазвенел, потому что страх во мне всегда оборачивался злостью, так уж я устроена, — затем, что твой дом вышвырнул меня под дождь беременной. Я тогда ещё не знала, что беременна, — узнала через месяц, в придорожной канаве, когда меня вывернуло наизнанку от запаха чужого хлеба. Что мне было делать, лорд Гранн? Вернуться? Постучать в ворота, за которыми твоя бабка назвала меня грязью, прицепившейся к подолу рода? Сказать: добрый день, я та лгунья, которую уличило ваше Сердце, и я несу дракончика, примете? Меня бы и на порог не пустили. А если бы пустили — взяли бы ребёнка и не пустили меня. Дитя дома Гранн с даром. Наследник. Вы что, не знаете свой собственный род? Его бы забрали. Из меня бы сделали кормилицу при собственном сыне в лучшем случае, в худшем — никем. А его растили бы те, кто меня изгнал, и научили бы стыдиться матери.

— Я бы не позволил…

— Тебя там не было! — Я задохнулась. — Тебя не было, когда меня выводили, Каэл. Я искала твоё лицо в той толпе. Я думала: сейчас он встанет, сейчас скажет — стойте, это моя пара, я её выбрал. Я держалась этой мысли, пока меня тащили через двор. Ты не встал. Ты дал им. И после этого ты говоришь мне, что бы ты не позволил? Я перестала верить в то, что ты не позволишь, ровно в ту минуту. Шесть лет назад. На том дворе.

Он молчал. В очаге стрельнуло полено, и сноп искр взлетел и погас, и я смотрела, как они гаснут, потому что на него смотреть не могла.

— Я растила его одна, — сказала я уже тише, потому что злость выгорела, а под ней, как всегда, оказался один голый страх. — В городке, куда добираются, чтобы спрятаться. Я учила его не делать красиво при чужих. Учила пятилетнего ребёнка прятать то единственное, чем он чудесен, — потому что за это чудо в нашей империи жгут. Ты хоть представляешь, каково это? Каждый день смотреть, как твой сын зажимает в кулаке свет, чтобы выжить? Я не отнимала его у тебя, Каэл. Я уносила его от Обители Пепла. От реестров. От твоего рода. От всего, что делает с такими, как он, и с такими, как я. Если ты не понимаешь разницы — мы зря тратим свечи.

— Ты думаешь, я не понимаю, что делают с одарёнными? — сказал он тихо, и тихо у него было страшнее, чем у других в крик. — Я полгода еду по империи и собираю в мешок то, что осталось от таких, как наш сын, после того как из них вытянули свет. Я понимаю лучше тебя, Эльда. Я держал на руках девочку, из которой выдоили дар в склянку, и она не помнила, как её зовут. Я знаю, чего ты боялась. Я просто не могу простить, что ты боялась этого больше, чем доверяла мне.