18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ева Зимина – Тайный наследник дракона (страница 5)

18

— Я тебе доверяла. Один раз. Ты помнишь, чем кончилось.

Он принял удар не дрогнув, но я видела, что попала.

— Шесть лет, — сказал он. — Знаешь, как они идут, когда ты дракон без пары? Сначала ты говоришь себе, что выживешь и так. Драконы и раньше жили одни. Потом сердечный камень начинает твердеть, и ты впервые чувствуешь его — там, где у людей просто стучит. Он тяжелеет. Каждый месяц на чуть-чуть. Ты учишься спать на спине, потому что на боку давит. Учишься не подносить руку к огню, потому что камень не чует тепла и ты не замечаешь, как обжёгся. Бабка таскает в чертог невест — одну за другой, всех родов, иные хороши, иные умны, — и каждая смотрит на твою руку и считает, сколько ты протянешь, прежде чем стать им вдовьим самоцветом в перстне. И ты их отсылаешь, всех, потому что Сердце один раз загорелось на тебя, и пусть оно соврало, пусть оно потом назвало её ложью — оно горело, и второго такого огня тебе уже не будет. Я отсылал невест и каменел, и думал, что храню верность лгунье. А оказывается, я каменел по тебе, и ты была не лгунья, и наш сын в это время учился прятать свет. Так что не говори мне, что я не понимаю. Я очень хорошо понимаю. Мне просто некуда это деть.

Я молчала. Мне нечего было сказать на это — потому что осколок под фартуком всё это время лежал у меня в кулаке чистый, тёплый, ровный, ни разу не дрогнув, и значит, всё, что он сказал, было правдой до последнего слова. А правда — это всегда трещина, по которой держишься ты сам и за которую цепляется чужая рука.

Долгая тишина. Потом он подошёл — не ко мне, к столу, — и оперся на него обеими руками, живой и каменной, и склонил голову, и я увидела этот серебристый с искрой иней у него в волосах вблизи, и мне до боли захотелось протянуть руку и тронуть, как шесть лет назад. Я сжала кулаки.

— Расскажи мне про ту ночь, — сказал он вдруг. — В гроте. Я хочу услышать, как её помнишь ты.

— Зачем?

— Затем, что я её помню каждый день шесть лет, и она у меня в голове кривая. Я хочу выправить.

Я закрыла глаза.

— Меня привезли к вам гранить, — сказала я. — Большая работа: дому Гранн понадобился мастер огранить камни к зимнему сбору, а я тогда подавала надежды, и меня рекомендовали. Я три недели жила в чертоге, в каморке при мастерской, и ты приходил смотреть, как я работаю. Сначала я думала — проверяешь. Потом поняла — тебе просто нравится смотреть, как из мутного выходит свет. Ты сам такой был, мутный снаружи. — Я сглотнула. — А в ночь зимнего сбора ты повёл меня вниз. В грот. Показать Гранёное сердце — никого из чужих туда не водят, а ты повёл. И когда мы вошли, оно… проснулось. Загорелось. Не на меня даже — на нас обоих, тёплым, как живое. Ты сказал: «Оно так делает раз в сто лет. На истинную пару». Ты сказал: «Я тебя нашёл. Из всей горы — тебя». И я тебе поверила, дура. Я, которой всю жизнь претило слишком красивое и беспорочное, поверила в него, как последняя дура.

Я говорила, и грот вставал передо мной, как наяву: чёрные стены в прожилках самоцвета, низкий тёплый гул Сердца, его дыхание у меня над виском. Он тогда снял перчатку — обе руки ещё были живые, тёплые, с мозолью от меча на правой ладони, — и положил ладонь мне на затылок, и я помню, как у меня по спине прошла дрожь не от холода, а от того, что меня впервые в жизни держали так, будто я дороже любого камня в этой горе. «Я не умею говорить, — сказал он тогда. — Я умею только показывать. Смотри». И Сердце разгорелось ярче. Я тогда поверила не словам — словам я не верила сроду. Я поверила камню. Камень не умеет льстить.

Сейчас, рассказывая, я подняла глаза и обнаружила, что он стоит совсем близко, ближе, чем я заметила, и его живая рука поднялась — сама, против воли, я видела, что против воли, — и зависла у моей щеки, не касаясь, в полупальце. Шесть лет назад я бы подалась навстречу. Сейчас я стояла как вкопанная, и мы оба смотрели на эту руку, повисшую между нами, как на чужую.

Он опустил её первым.

— Это не было гладко, — сказал он хрипло. — Это было правдой.

— Тогда объясни мне, что было через три дня! — Я открыла глаза. — Через три дня меня позвали вниз, к Сердцу, для обряда — закрепить связь при дворе, ты говорил, так положено, перед родом. Я шла туда счастливая, Каэл. Самая счастливая дура в империи. А дальше…

Я осеклась. Потому что, рассказывая вслух, впервые за шесть лет — по порядку, не урывками кошмара, — я вдруг услышала, как мой собственный рассказ заскрипел. Как скрипит камень, в котором есть скрытая трещина, когда давишь не туда.

— Что — дальше, — сказал Каэл. Он смотрел на меня очень внимательно. — Эльда. Что было дальше у Сердца.

— Я стояла перед ним, — медленно проговорила я, нащупывая память, как нащупывают в темноте ступеньку. — Перед Гранёным сердцем. Твоя бабка, кастелян, ещё люди. И я положила руку, как велели. И Сердце… — я нахмурилась, — Сердце загорелось. Чисто. Ясно. Я помню этот свет, Каэл, он у меня под веками до сих пор, я по нему шесть лет тоскую. Оно прояснилось на меня. Я стояла в этом свете и думала: вот, всё правда, я не лгунья, оно подтвердило. А потом… — Голос у меня сел. — Потом меня взяли под руки. И кастелян сказал что-то, и поднялся шум, и твоя бабка отшатнулась от меня, как от прокажённой, и меня поволокли вон. И я не понимала, не понимала, за что, ведь оно же горело, я же видела, как оно…

Я замолчала.

В зале стало так тихо, что я слышала, как оседает воск на свечах.

Каэл выпрямился. Очень медленно. Лицо у него сделалось совсем белым — белее камня на руке.

— Эльда, — сказал он, и каждое слово выходило отдельно, тяжело, как падает в воду камень. — Мне сказали другое. Мне сказали, что ты к Сердцу не подошла. Что ты испугалась обряда и созналась — созналась, что лгала, что подстроила ту ночь в гроте, что никакая ты не пара. Мне сказали, что Сердце даже не пришлось зажигать: ты сама во всём призналась при кастеляне и бежала. Я не видел тебя у Сердца. Меня в тот час не пустили вниз — сказали, жениху при отречении быть невместно. Я поверил. Я шесть лет верил, что моё Сердце показало бы тебя ложной, потому и не понадобилось его жечь.

Мы смотрели друг на друга через стол с мёртвыми камнями, и я чувствовала, как у меня волосы шевелятся на затылке.

— Но оно горело, — прошептала я. — Каэл. Я стояла в его свете. Оно прояснилось на меня. Я это видела. Своими глазами. Никакого отречения не было — меня выволокли из света силой.

— А мне сказали, что света не было вовсе.

Тишина.

— Тогда кто-то солгал, — сказала я, и собственный голос показался мне чужим. — Слышишь? Не камень. Камень горел. Солгал человек. Кто-то встал между тобой и мной, между нами и Сердцем, и сказал тебе одно, а мне сделал другое. Шесть лет назад в твоём чертоге кто-то солгал так, что я потеряла тебя, ты потерял меня, а наш сын вырос в Глини, пряча свет в кулаке. И этот кто-то, Каэл, — я перевела дыхание, — этот кто-то всё ещё в твоём доме. Потому что мёртвые так не лгут. Лгут живые, которым это выгодно.

Каэл смотрел на меня, и в его тёмных глазах с золотой искрой медленно, страшно разгоралось то, чего я не видела у него никогда за все наши три недели и шесть лет, — не горе и не лёд, а ярость, холодная и точная, как огранённая грань.

— Назови мне, — проговорил он, — кто стоял у Сердца в тот час. Поимённо. Всех, кого помнишь.

И я стала вспоминать вслух, и память, которую я шесть лет гнала, послушно открылась, потому что страшное помнится лучше счастливого — у страшного больше граней.

— Твоя бабка, — сказала я. — Вдовствующая госпожа Вестрида. Она стояла справа, в сером, и я ещё подумала, какая она красивая и какая холодная. Двое или трое лордов в годах, лиц не помню, помню цепи на груди. Стража у входа в грот, двое. Женщина, что меня привела, — из прислуги, имени не знала. — Я закрыла глаза, чтобы видеть яснее. — И ещё один. Который стоял ближе всех к Сердцу. Который говорил. Распорядитель, что ли, поверенный — он всем там распоряжался, и бабка твоя слушала его, кивала. Это он сказал, когда Сердце загорелось, — я только теперь понимаю, что он сказал это, перекрикивая свет, — он сказал что-то про обман, про то, что огонь поддельный, что я навела морок. Это он первый взял меня под руку. Не стража. Он. Мягко так взял, по-отечески, и шепнул мне на ухо, пока тащил: «Не позорься, девочка, тебе же легче выйдет». Я думала, он меня жалеет. Я шесть лет думала, что хоть кто-то там меня пожалел.

Я открыла глаза.

Лицо у Каэла было страшным. Он знал. Я ещё не назвала имени, а он уже знал, и от этого знания его каменная рука сжалась с тихим скрежетом, какого человеческая рука издать не может.

— Опиши его, — сказал он.

— Высокий. Худой. Лет под пятьдесят тогда. Седой висок, и говорит так… ровно, гладко, приятно. Голос как тёплое масло. И руки холёные, не воинские. Я ещё, помню, удивилась — у всех вас руки в мозолях, а у него как у писаря.

— Орвальд, — сказал Каэл.

Имя упало в тишину, и осколок у меня в кулаке остался чист: он не лгал, называя его. Он просто узнал.

— Лорд Орвальд Гранн, — повторил он, и теперь голос у него был не масло — камень по камню. — Кастелян Гранёного кряжа. Брат моего отца по матери. Он растил меня после смерти отца. Он держит мой дом, мою казну, мои реестры, мою жилу — всё, пока я на рубеже и пока я каменею. Шесть лет он пишет мне письма дважды в месяц, докладывает о каждом мешке руды, о каждом ребёнке, родившемся в моих деревнях. Он встречает меня у ворот, когда я приезжаю, и провожает, когда уезжаю. Он… — Каэл осёкся, и я увидела, как в нём борются ярость и что-то старше ярости — то, чем держится мальчишка за единственного взрослого, который остался. — Он единственный, кому я верил все эти годы. Понимаешь? Все шесть лет, что я каменею, он был рядом. Если ты права — выходит, что человек, который рассорил меня с моей парой и обрёк меня на это, — он же все эти годы держал мою руку, пока она каменела от его лжи.