18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ева Уайт – Хроники Кассандры. Эхо прошлого (страница 2)

18

Вечером я сидела у себя в квартире, в полной, оглушительной тишине, и эта тишина была налита свинцом, она давила на уши, на виски, на сознание. Я отключила телефон, задернула все шторы, отсекая назойливый, безучастный свет фонарей с улицы. Мои руки все еще дрожали. Я налила в стопку коньяка, мои пальцы сжали хрусталь так сильно, что казалось, он вот-вот треснет, я выпила залпом, ощущая, как по пищеводу разливается жгучая, обжигающая волна, но она не могла прогнать холод, который сидел глубоко внутри, в костях, в самых потаенных уголках души.

Это была не галлюцинация. Слишком ярко, слишком реально, слишком физически. Это было что-то другое. Что-то сломалось во мне после того удара током, какая-то важная предохранительная скоба, и теперь дверь в чужую смерть была распахнута настежь, и я была вынуждена заглядывать туда каждый раз, когда моя кожа касалась кожи мертвеца.

Я посмотрела на свою кошку, Маркизу, которая сладко спала на диване, свернувшись белым калачиком, ее бока мерно поднимались и опускались в ритме безмятежного сна. Мне дико, до боли в груди, захотелось прикоснуться к ней, почувствовать тепло ее шерсти, услышать ее мурлыканье, подтвердить, что я еще здесь, в мире живого, теплого, настоящего.

Но я не смогла. Рука не поднималась, будто ее держали невидимые путы. Я боялась. Боялась, что от моего прикосновения с ней случится что-то страшное, что я заражу ее этим проклятием, этой способностью, что я передам ей эхо той агонии, что теперь навсегда поселилась во мне. Я боялась прикоснуться к дверной ручке, к чашке, к страницам книги – ко всему, что могло стать проводником в тот ужас. Одиночество, которое раньше было моим убежищем, моей крепостью, внезапно стало тюрьмой, камерой с мягкими стенами, где я осталась наедине с монстром, и монстр этот был во мне.

Я сидела и смотрела на свои руки, на эти тонкие, длинные пальцы, которые всегда служили мне верой и правдой, а теперь превратились в орудие пытки, в антенны, настроенные на волну чужих страданий. И я понимала, что пути назад нет. Что бы это ни было – дар, проклятие, болезнь – оно теперь часть меня. И следующий труп, следующее прикосновение принесут с собой новую порцию кошмара. А где-то в городе бродил тот, кто подрезал Виталия Кожевникова. И часть его злобы, его холодного расчета, теперь была и во мне.

Я допила коньяк, ощущая, как огонь расползается по жилам, но он не мог растопить лед в груди. Тишина сгущалась, становясь звенящей, и в ней уже слышался отдаленный, насмешливый визг тормозов.

2. Марк

Дым от «Мальборо» щипал глаза, но это было привычное, почти ритуальное жжение, как утренний кофе или тягучее ворчание начальства на планерках – без этого день был бы неполным, ненастоящим, словно картина, написанная слишком яркими красками, которые резали глаз своей фальшивой жизнерадостностью. Я стоял в своем кабинете, если это помещение с облезлыми стенами, заставленными старыми шкафами с пожелтевшими папками, можно было назвать кабинетом, и смотрел в окно на серый, промозглый двор внутреннего блока, где дождь отмывал от грязи единственную унылую елку, и думал о ней, о Танатовой. Лике. Она была как трещина в этом устоявшемся, прогнившем насквозь мире, куда я давно уже перестал верить, трещина, сквозь которую пробивался странный, необъяснимый свет, слепящий и опасный. Ее бледное, осунувшееся лицо, огромные глаза, в которых плавало отчаяние, смешанное с ужасом от осознания чего-то непоправимого, ее дрожь, которую она тщетно пыталась скрыть за напускным равнодушием, – все это не выходило у меня из головы, крутилось навязчивой мелодией, от которой невозможно избавиться. Она сказала, что его подрезали. Что он видел фары. Сзади. Потом сбоку. И я, циник и скептик до мозга костей, который верит только в факты, в отпечатки пальцев, в данные баллистики, я ей поверил. Потому что в ее голосе, когда она это произносила, сидел тот самый, неподдельный, животный ужас, который не сыграть, не сфальсифицировать, ужас, идущий из самой глубины, из тех потаенных уголков души, куда даже самому себе боишься заглядывать. И этот ужас был заразителен, он, как червь, заполз и в меня, заставляя по-новому, с нездоровым, лихорадочным интересом смотреть на это, вроде бы простое, дело о ДТП.

Я потушил окурок о подошву ботинка и швырнул его в переполненную пепельницу, потом развернулся и подошел к доске, на которой висели фотографии с места происшествия – искореженная машина, пятно крови на асфальте, лицо Кожевникова, еще живое, с удостоверения. Все кричало о несчастном случае. Все, кроме ее слов. Я взял маркер и рядом с официальной версией написал крупными буквами: «ПОДРЕЗАЛИ?» Знак вопроса был важен, он оставлял лазейку для отступления, для того, чтобы списать все на бред сумасшедшей, какой она, вероятно, и была, но отступать мне уже не хотелось. Потому что за последние пять лет это было первое, что вырвало меня из состояния тягучего, безнадежного оцепенения, в котором я пребывал после провала, после того, как потерял мальчишку, того самого, Стеклова, чье дело так и висело на мне тяжелым, несмываемым пятном, чей взгляд, полный доверия, который я видел лишь на фотографии, преследовал меня по ночам, не давая забыть о собственной несостоятельности. Я снова подошел к окну, дождь усиливался, заливая город грязной пеленой, и в этом хлещущем потоке воды мне снова почудилось ее лицо – хрупкое, как фарфор, и такое же холодное, но с живыми, пылающими изнутри глазами, в которых бушевала целая вселенная чужой боли.

– Интересно, – сказал я тогда ей, и это было самое честное, что я мог выжать из себя в тот момент, потому что все остальное было бы ложью, попыткой либо успокоить, либо отгородиться, а я не хотел ни того, ни другого, я хотел понять, что за чертовщина творится с этой женщиной, и как эта чертовщина может помочь мне зацепиться за ниточку, ведущую к истине, пусть даже к истине чужого, не моего дела.

Дверь в кабинет с скрипом открылась, впустив знакомую, дородную фигуру начальника отдела, Данилова, человека, чье лицо всегда было безмятежным, как поверхность лесного озера, но в чьих глазах таилась постоянная, неусыпная настороженность, будто он всегда ждал подвоха, всегда был готов к удару в спину. Он вошел, тяжело дыша, и сел на стул напротив моего стола, отодвинув в сторону папку с делом Кожевникова.

– Ну, Марк, что там у тебя? – начал он своим, нарочито отеческим тоном, который всегда меня раздражал. – Закрываем историю с этим Кожевниковым? Несчастный случай, все чисто.

Я молчал, глядя на него, и чувствовал, как внутри закипает знакомая, едкая злость.

– Не все так однозначно, Леонид Васильевич, – произнес я наконец, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно. – Есть нюансы.

Он поднял брови, выражая наигранное удивление.

– Какие еще нюансы? Машина в кювете, парень мертв, алкоголь в крови не найден, но это же не значит, что его убили. Может, зверь какой выскочил на дорогу, может, телефон уронил, отвлекся. Бывает.

Я подошел к доске и ткнул пальцем в свою надпись.

– А может, его подрезали. Специально.

Данилов тяжело вздохнул, его лицо приняло выражение усталого снисхождения.

– Марк, я тебя понимаю. Дело Стеклова… оно тебя подкосило. Ты ищешь заговор там, где его нет. Ты хочешь верить, что каждое происшествие – это часть некой большой картины, но жизнь, она проще, черт возьми, иногда люди просто умирают по своей же глупости.

Его слова жгли, как раскаленная кочерга, потому что в них была горькая правда – я и правда искал, я и правда хотел верить, что все взаимосвязано, что случайности – это лишь ширма, за которой скрывается чей-то злой умысел.

– Танатова, – сказал я, глядя ему прямо в глаза. – Она что-то видела.

Данилов покачал головой, его губы сложились в тонкую, неодобрительную ниточку.

– Танатова? Та судмедэксперт, которую током долбануло? Марк, опомнись. Девушка с психологической травмой, у нее могли начаться галлюцинации. Ты же профессионал, неужто повелся на эту чушь? – он встал, подошел ко мне ближе, и от него пахло дорогим одеколоном и мятными леденцами, которые он постоянно рассасывал, чтобы перебить запах табака. – Закрывай дело, – произнес он тихо, но с непреклонной твердостью. – Нечего разгонять волну по пустякам. У нас и так работы выше крыши.

Данилов повернулся и вышел из кабинета, оставив после себя тягучее, невысказанное напряжение, и я понял, что теперь я совсем один, что официальной поддержки у меня не будет, что любое мое движение в сторону версии об убийстве будет воспринято в штыки. Но отступать было уже поздно. Слишком ярко горели у нее в глазах эти фары, слишком реальным был вкус крови у меня на языке, который я почувствовал, глядя на ее побелевшие губы.

Я вышел из здания и вдохнул полной грудью влажный, промозглый воздух, он был тяжелым, осязаемым, но хотя бы настоящим, не таким спертым и прогнившим, как воздух в моем кабинете. Мне нужно было двигаться, нужно было проверить ее слова, найти хоть какое-то подтверждение, за которое можно было бы зацепиться, вытащить на свет всю эту темную, зловещую историю. Я сел в свою машину, старую, видавшую виды «БМВ», которая пахла бензином, старым кожей и моей вечной усталостью, и поехал по адресу, где жил Кожевников. Его квартира находилась в спальном районе, в одном из тех безликих панельных домов-муравейников, где жизни людей текли по одинаковым, предсказуемым руслам, словно сценарий для их жизней уже давно написан и люди, как марионетки, всего лишь проигрывали его раз за разом. А смерть одного из них была лишь мелкой рябью на поверхности большого, равнодушного океана.