Эрик Стенбок – Триумф зла (страница 33)
Мало что можно добавить к тому, что уже сказано. С маниакальным упорством она подготовилась к смерти, и ее хладнокровие и спокойствие кажутся почти невероятными.
Она срывается лишь однажды:
«Прошлой ночью я видела сон, — пишет она, — как будто я была одна-оденешенька, в необозримой абсолютной пустоте; тьма была непроницаема: совершенно, абсолютно темно. Ни лучика света, ни звука. Но этот мрак был полон враждебных дуновений. Я пыталась кричать, но голос отказал мне. О, ужас испытанного там одиночества! Неужели это и есть смерть?
Я молча и без перерыва проплакала весь день. Но сейчас мне надо остановиться: хотя поплакать еще так хочется; потому что сегодня вечером я танцую в «Арлезианке» (какая ирония!) — а слезы жутко портят грим».
Она остается одна на всем свете: у нее больше нет друзей: она давно перестала общаться с людьми.
«Я угасаю, как свеча, — записывает она, — и никто не заметит. Интересно, знает ли герцог или кто-нибудь из моих близких, что Жирандола — это я, несчастная!».
Она отправляется в турне и в конце концов находит Кальяри в Вене.
В ее последних записях почти отсутствуют эмоции. Она лишь ругает неповоротливых носильщиков, которые раздавили ее шприц, и хладнокровно разрабатывает план использовать меня для приобретения нового.
Ее последние строки написаны вечером.
«Довольно-таки нелепо, — пишет она, — вести дневник до последнего момента, когда никакого завтрашнего дня уже не будет. Интересно, прочтет ли кто-нибудь этот драгоценный документ и что о нем подумает? Возможно, прочтет она, а может, вообще никто.
Вообще-то испытываешь тревогу, когда не знаешь определенно, наступит ли завтрашний день или не наступит. Может случиться так, что она не появится. Вопрос в том, притянет ли ее мое имя в программке или только отпугнет. Надеюсь и почти уверена, что она не удосужиться прочесть программку. Это так похоже на нее! И тут явлюсь я с приятным сюрпризом. Ха! Ха!»
Это ее последние слова.
Других вещей было мало; лишь саквояж, полный прекрасного нижнего белья, да пара простых черных платьев. В кармане саквояжа нашлось завещание, точнее, записка, поскольку документ не имел подписи и заверения нотариуса. В нем говорилось:
«В случае моей смерти я завещаю все, чем владею, герцогине де Морлей». Подписано просто «Жирандола», и еще две подписи членов ее труппы в качестве свидетелей.
Там же, завернутая в золотистую шелковую ткань, обнаружилась фотография Кальяри в античных одеждах, со строками Шелли на обороте:
После тщательных поисков было найдено значительное количество тысячефранковых купюр, с большим искусством зашитых в ее платья.
Венские доктора подали прошение о выдаче им трупа для анатомирования, поскольку то был несомненный случай felo de se[81]. И, право, мне тоже было бы интересно исследовать устройство мозга этого необыкновенного существа.
Прежде чем дело было рассмотрено, герцогиня де Морлей завладела телом и предала его кремации. Последним пристанищем Жирандолы стал сад на вилле герцогини в Неаполе. Урна с прахом, отлитая из чистого серебра и украшенная греческим рисунком с танцующими вакханками, установлена на пьедестале из серпентина в очаровательной греческой гробнице из алебастра, что создает эффект необычайной легкости. Изнутри гробница украшена фресками, подражающими сиенским «Трем грациям», и памятной доской со следующей надписью — парафразом известной эпиграммы из греческой антологии:
И все — ни имени, ни даты.
Такие случаи почти не поддаются классификации. Была ли она безумна? Определенно нет — по крайней мере, в обычном рассуждении. Ни один доктор не предписал бы поместить ее под надзор. Но отвечала ли она за свои поступки?
Убежден, что нет.
Подобные случаи болезненной патологии встречаются гораздо чаще, чем многие думают. На один выявленный случай приходится двадцать, а то и сто, которые не привлекли к себе ничьего внимания. Скольких осудили как преступников и чудовищ, — а они просто не могли поступить иначе; аномалия была в их натуре; и как бы парадоксально это ни звучало, нормальное и естественное для обычного здорового человека им бы показалось куда более противоестественным.
Может показаться, что я излишне затянул анализ этого случая; однако для меня он особенно интересен как этюд о том, что я обозначил термином «болезненная патология».
Прежде всего, странность Жирандолы носит врожденный характер: ее никто не развращал и не портил; и, как явствует из дневника, она не увлекалась и не была знакома с нездоровой литературой.
Кроме того, в этом случае наблюдается любопытная смесь необычайной чувствительности и силы воли. Решения ее внезапны, но не импульсивны. Она реализует их с изумительной хитростью здравомыслящего безумца. Она не «ушиблена» театром и легко разрывает путы слишком строгого воспитания, однако совершенно неожиданно отказывается от всего ради одной необычной страсти; и страсть эта уникальна. Красной, немигающей звездой пылает она. Других для нее не существует. Однако называть ее felo de se едва ли справедливо: но кто же она тогда? Вынести вердикт «самоубийство на почве временного помешательства» в ее случае невозможно.
Наверное, можно сказать, что она была безумной всю жизнь. И тот же рок, что привел ее к одному, привел ее и к другому. Признать это ужасно, но, похоже, некоторым людям предопределено наложить на себя руки. Жизнь ее была вспышкой, языком пламени, и она все равно сгорела бы без остатка при любых обстоятельствах.
Поэтому не будем осуждать ее. Лично я испытываю глубочайшую жалость.
СВЯТОЙ ВЕНАНЦИЙ НАШИХ ДНЕЙ
— Ну так, — произнесла княгиня Фаустина, обращая великолепные томные глаза к лицу своего cavaliere serviente[82] Эгидио ди Рецци, — это совсем дурное представление. Не то, что цирки древности! Там львы, по крайней мере, пожирали человека. И это, наверное, было гораздо интереснее. А здесь он управляет ими при помощи грубой силы и хлыста.
— Да, — тихо ответил дон Эгидио, — жаль, что мы не можем возродить порядки древнего Колизея.
— Но мы можем, — возразила она. — Взгляните на этого юношу — того высокого, красивого, светловолосого, — разве не прелестно было бы увидеть, как львы разрывают его на куски? Право, он похож на христианского мученика.
Злоба, точно мрачный огонь, зажглась в глазах дона Эгидио.
— Да, было бы занятно посмотреть, как эти изящные члены кровоточат, разодранные в клочья.
— Что ж, — сказала княгиня, — это легко устроить, если вы спуститесь вниз и передадите владельцу цирка — я имею в виду Франкотелли, — что мне хотелось бы увидеть этого мальчика в львиной клетке: и что за такое представление я готова заплатить десять тысяч франков — или даже больше, если необходимо. Но начните с десяти тысяч. Он не станет возражать против того, чтобы участник его труппы вошел в клетку к хищникам, и может даже подумать, что львы его не тронут. Ведь у него хлыст, и он силен. Но он лишится своего преимущества, и звери разорвут мальчишку на куски, я в этом уверена.
Выражение злобы исчезло с лица дона Эгидио, и оно снова стало кротким и ласковым.
— Моя дорогая Фаустина, — ответил он, — то, что вы предлагаете, до крайности жестоко. Кроме того, не забывайте, что мы живем в девятнадцатом веке: Рим уже не тот, что был.
— Нет. — Ее несравненное лицо оживилось от возбуждения. — Мне этого хочется: если вы не выполните моей просьбы, я больше не буду встречаться с вами. И потом, — добавила она, обвивая его шею своей восхитительной рукой, — вы и сами сказали, что это зрелище доставит нам наслаждение.
Он вздрогнул и вышел из ложи.
Франкотелли не был злым человеком. Себя он считал щедрой душой после того, как усыновил найденыша Венанцио. Возможно, он и не задумывался над тем, что Венанцио, чье содержание не стоило особых затрат, заработал для него гораздо больше, чем его собственные дети вместе взятые. Акробатическим трюкам он обучился почти по наитию. Сальто он крутил лучше, чем кто бы то ни было, и без страха перелетал с одной трапеции на другую. Представление держалось практически на нем одном.
Жена Франкотелли тоже была по-своему добра: она с готовностью отдавала Венанцио крошки после того, как ее собственные дети, насытившись, вставали из-за стола. Они-то, трое сыновей Франкотелли, и были его настоящими мучителями. Они ненавидели его за то, что в цирковом деле он был лучше их, а еще за одухотворенное, экстатическое выражение его лица, столь отличавшееся от их физиономий, несмотря на то, что везде его называли их братом. У них — у Пьетро, Липпо и Луиджи — были жесткие волосы и низкие лбы, и неудивительно, что мальчик с шелковистыми белокурыми волосами и небесно-голубыми глазами стал объектом их ненависти.
Правда, Франкотелли никогда не бил Венанцио, просто потому, что тот не давал ему для этого повода и с легкостью обучался любым акробатическим трюкам; своих же детей владелец цирка частенько поколачивал за их ошибки при выполнении гимнастических упражнений; но и у него невинное, восторженное лицо Венанцио неизменно вызывало отвращение. Ведь все свое свободное время Венанцио отдавал молитвам. Однажды, еще ребенком, он сказал себе: «Что ж, петь и играть на музыкальных инструментах я не могу. Но кувыркаться я умею лучше всех. Разве не угодны будут Богоматери мои кувырки?» И как-то раз его действительно застали в часовне церкви Санта Мария Маджоре, где он крутил сальто перед алтарем. С тех пор безжалостные его сверстники прозвали его «il tombio della Madonna» и «arlecchino della chiesa»[83]. Он спал в одной комнате с другими детьми. Когда по вечерам Венанцио предавался молитве, они швыряли в него ботинками и чем попало. Однако он будто и не замечал этого. А когда их смаривал сон, он начищал их ботинки и ставил их у кровати каждого. У бедного маленького Венанцио не было своих ботинок — лишь цирковые тапочки, в которых он выступал на арене. Однако это не умаляло их злобы. И хуже всех относился к нему Луиджи, которого однажды Венанцио спас от неминуемой смерти, прыгнув за ним в реку и вытащив на берег.