18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эрик Стенбок – Триумф зла (страница 32)

18

«Сударыня,

У меня нет слов, чтобы выразить испытываемое мной наслаждение при звуках Вашего голоса. Не пугайтесь — я не стану навязывать Вам свое знакомство. Нет, нет! Я стар и безобразен.

Тем не менее, умоляю Вас принять это дар — два рубина, добытые на моих сибирских приисках и отличающиеся особенным блеском, который, как мне кажется, соответствует звуку Вашего голоса. Боюсь, Вы не поймете, что я имею в виду. Все, о чем я прошу Вас, — принять этот дар и простить дающего».

— О! — вырвалось у Кальяри при виде рубинов. — Они воистину прекрасны. Этот камень будет мой, а этот — для тебя. Во что ты его оправишь? Нет, я и сама знаю: я сделаю для тебя обручальное кольцо — рубин в серебряной оправе. Что же касается меня, тут еще надо подумать.

Через несколько дней Кальяри игриво объявила Этель о том, что собирает большой званый ужин в честь их fiançailles[72]: и гости должны явиться в костюмах персонажей какой-нибудь известной оперы.

Она выбрала для себя костюм Фауста: и настаивает на том, чтобы Этель изображала Маргариту — и непременно с косичкой.

«Ах, — восклицает автор дневника на полях, — разве не было там Мефистофеля?»

(Эта надпись, конечно же, появилась позже).

На ужин явилось несколько известных актеров и актрис, облаченных в чудесные костюмы. Знаменитый комик вызвал всеобщее веселье, вырядившись Мартой. Но самым большим развлечением стало появление юного женоподобного графа де Алеско в длинной ночной рубашке — он, видите ли, изображал Сомнамбулу.

Кальяри с напускной торжественностью надела обручальное кольцо на палец Этель. Все сочли это хорошей шуткой, шампанское полилось рекой, и множество бокалов было разбито на счастье.

После этого мы снова находим их в Булони — точнее, в Виммерё.

И здесь начинаются сложности.

Как-то раз они едут в казино, чтобы поиграть в Petits Chevaux[73]. Там они знакомятся с герцогом де Морлеем — «Jeune Fat»[74], как назвала его Этель; он приходит на помощь Кальяри, когда та обнаруживает, что оставила деньги дома. Этель отступает на второй план, проклиная себя за нелепую забывчивость. Герцог де Морлей просит разрешения нанести визит и, конечно же, получает согласие. В ту пору он как раз переживает разрыв с мадемуазель Серафиной де Сен-Амарант, которая предпочла ему того «кагота»[75] (как он его называет) Селестина де Лаваля. Будучи легитимистом[76], герцог старается соблюдать минимальные условности католической веры: ныне сердце прекрасной Серафины склонилось к «каготу»: (на самом деле он с самого начала его ненавидел), но возмутительным язычеством Кальяри он просто очарован — и уж тем более ее красотой.

Кстати, к этому я могу присовокупить интересное наблюдение из области патологии: во всем дневнике Этель, или Жирандола, не выказывает никаких религиозных чувств. Религия в ее сознании связана исключительно с тетей Джейн и женой епископа, носившей длинные локоны в виде бутылочек.

Вот однажды возникает ссора.

— Он герцог и миллионер, — заявляет Кальяри, — и мы просто не можем себе позволить пренебрегать им.

Этель впервые отвечает резко:

— Это вы не можете, а я могу. Мне приходилось иметь дело с герцогами побольше вашего.

Позже в дневнике она раскаивается в этом не совсем справедливом замечании. Но какое любопытное совпадение в том, что судьба свела этих двоих — одну, бежавшую из герцогского семейства ради карьеры танцовщицы, и другую, отказавшуюся от славы певицы, чтобы стать герцогиней.

Далее в строках дневника появляются, вначале не очень явные, нотки презрения к Кальяри, этому кумиру, предмету обожания. И все же Этель не перестает сокрушаться и посыпать голову пеплом из-за тех нелюбезных слов.

(Здесь я должен сделать небольшое отступление, поскольку это, прежде всего, этюд о патологии, а не рассказ. Этель смиренна до унижения, но в то же время горда, как Люцифер. Я часто замечал этот вид гордости, присущий крови настоящих аристократов; любопытно, однако, то, что он принимает различные формы: взять хотя бы леди Джейн и Этель — одна настойчиво требует выполнения этикета и формальностей, ограждая себя от мира неприступными барьерами церемониала, словно какая-нибудь священная персона; другая, наоборот, пускает по ветру все convenances[77] и с тою же гордостью говорит: «Я могу обойтись без этого, а вот вы в плену своего положения не можете».

Думаю, это унаследованное чувство аристократизма переживет монархию; за исключением, возможно, Англии, где большая часть настоящих аристократических семей вообще не имеет титулов, а те, кто их имеет... Впрочем, это не важно: я врач, а не политик. И, кажется, я слишком отвлекся).

Однажды утром Кальяри сообщает подающей шоколад Жирандоле:

— Да, я забыла сказать, что выхожу замуж за герцога де Морлея.

— Меня, — отвечает Этель просто, — это не удивляет.

И в дневнике ее появляется запись: «После этого я ушла».

Прочитав эту фразу, я сначала подумал, что она ушла из комнаты. Но нет: не устраивая сцен, она собирает сумку (которую забирает с собой), упаковывает саквояж и коробки и оставляет короткое официальное письмо, в котором просит отправить их в одну парижскую гостиницу. И это все.

С того времени ее записи меняются. Она не сетует: просто все пронизано унынием, порой граничащим с безумием. Прежний юмор и живость оставили ее или, вернее, превратились в злой сарказм. Она не щадит никого: ни администраторов, ни нанимателей, ни коллег-исполнителей, ни — особенно — поклонников. О Кальяри она едва упоминает: скорее, не упоминает совсем, если не считать намеков, кратких и между делом.

Ее характер меняется: она становится замкнутой; всегда одевается в черное, мало заботясь о своем виде, питается одним воздухом и, заведя расходную книгу, требует от администраторов каждый грош, — и это та беззаботная девушка, которая готова была отдать последнее и так привыкла к роскоши.

Говоря, что она никогда не упоминала о Кальяри, я слегка неточен, ибо вот что она пишет однажды:

«Не представляю, на что бы я жила, если бы не умела танцевать: и даже это становится для меня утомительным. Я словно бы впитывала в себя жизненную силу Гиацинты, ее изумительное здоровье; а сейчас почасту испытываю такое истощение сил, что вынуждена использовать правацовский[78] шприц с морфием, который та женщина — не знаю, любить ли мне ее или ненавидеть — подарила мне и научила, как им пользоваться».

Похоже, ее не отпускает мысль, что Кальяри забыла о ней. По-видимому, ей так и не пришло в голову, что та ожидает от нее первого шага: и что письмо с требованием о доставке дорожных сумок — не очень-то вежливый способ расставания.

Как-то она записывает:

«Из всего нынешнего репертуара мне большего всего нравится «Жизель» (балет Теофиля Готье). В нем мужчина, в которого я по сюжету влюблена, женится на графине или что-то вроде того — какой-то шишке, и я умираю на сцене. Но на этом моя роль не заканчивается. Ибо в последнем акте неверный возлюбленный навещает мой склеп, и тут появляюсь я и здорово забавляюсь всю ночь напролет, так что наутро его находят мертвым рядом с могилой.

Думаю, мое исполнение весьма натурально. Потому что однажды я заметила, что некоторые люди в зрительном зале плачут, а для балета это дело необычное: а однажды кто-то прислал мне красивый надгробный венок из белых орхидей с запиской: «Pour le tombeau de Giselle!»[79]

Что ж, это было оригинально: довольно интересно, кто бы это был. Нет, мне лучше остановиться на сегодня — слишком болезненно это якобы совпадение».

А в другой раз молодой восторженный французский поэт направляет ей сценарий балета под названием «Смерть Клеопатры»!

Сюжет затронул ее, и она принимает роль.

С этой поры она становится одержимой навязчивой идеей. Любопытно то, что здесь присутствует длительная и очень тщательная проработка плана. Она решает, что если умрет на сцене на глазах у Кальяри (хотя нигде ее не упоминает), это будет весьма зрелищно и драматично. Обычно люди, совершающие подобные поступки, действуют импульсивно, если вообще доходят до конца. Впрочем, я не прав. Натуры страстные, при всей их болезненной чувствительности к разным пустякам, при всей одержимости идеями, ведут себя невероятно скрытно, сдержанно и решительно, едва затронуты тайные струны их души.

Вероятно, все атрибуты финальной сцены были приобретены в Париже: и Этель не пожалела на это средств. В отличие от многих читателей, я лично не был удивлен тем, что в парижских трущобах ей удалось найти старуху с репутацией колдуньи, которая за щедрую плату снабдила ее настоящим змеиным ядом.

«Я могу набрать яд «правацем», — пишет она, — и вставить шприц в змеиную пасть, как только завижу ее. Мне останется лишь узнать ее местонахождение и отправиться туда в турне со «Смертью Клеопатры», которая, кажется, публике нравится: однажды она непременно придет посмотреть балет».

На этом она заканчивает, но в продолжение пишет:

«Нет, мне не нравится морфий; на какое-то время он оживляет меня, но потом я чувствую себя еще хуже: а эти ужасные сны! чаще всего мне снится, что я погребена на дне океана, под жуткой толщей вод. Несчастная я! так легко ступавшая по земле: разве требуется море, чтобы меня похоронить? Я бы предпочла склеп Жизели, откуда восставала бы и танцевала свой вечерний балет. О ужас комизма! Наверное, и у меня начинает развиваться чувство смехотворности — или, вернее, я начинаю думать, что все вокруг смехотворно: что серьезные люди должны быть обязательно нелепы».