Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 86)
— Эх, друзья мои! Вот это планы! — произносит Ризенфельд, обращаясь ко мне. — Где же вино? Я ведь вам только что спас жизнь!
— Кто здесь кого спасает? — спрашиваю я.
— Каждый хоть раз кого-нибудь спасает, — отвечает Георг. — И убивает. Порой и сам того не зная.
Вино стоит на столе. Появляется Эдуард. Бледный и чем-то расстроенный.
— Налейте и мне!
— Отвали! — говорю я. — Обойдемся без нахлебников. Мы и сами управимся с одной бутылкой.
— Да нет, я не в том смысле. Бутылка все равно за мой счет. Я плачу. Только дайте мне бокал. Мне надо чего-нибудь выпить.
— Ты нас угощаешь?.. Да ты случайно не заболел?
— Сказал, угощаю, значит угощаю! — Эдуард садится. — Валентин умер...
— Валентин?.. Что с ним стряслось?
— Паралич сердца. Мне только что позвонили.
— И за это ты хочешь выпить, свинья? — возмущаюсь я. — Потому что наконец от него избавился?
— Да нет, клянусь вам! Не поэтому! Он же спас мне жизнь!
— Как? — удивляется Ризенфельд. — И вам тоже?..
— Конечно, мне, а кому же еще?
— Что здесь происходит? — спрашивает Ризенфельд. — Куда я попал? В клуб спасателей жизни?
— Время такое, — отвечает Георг. — За эти годы многие были спасены. А многие — нет.
Я с изумлением смотрю на Эдуарда. У него и в самом деле слезы на глазах. Но кто его знает, насколько это искренне!
— Я тебе не верю, — говорю я. — Ты ему сам столько раз этого желал! Я свидетель! Тебе жалко было для него этого несчастного вина!
— Клянусь вам — нет! Я иногда ворчал на него, как это часто бывает с друзьями. Но я же не всерьез! — Слезы в его глазах уже величиной с горошину. — Он же и в самом деле спас мне жизнь.
Ризенфельд встает из-за столика.
— Ну с меня довольно этой сентиментальной жизнеспасательной чуши! Вы завтра после обеда будете в конторе? Хорошо!
— Только не посылайте больше цветов, Ризенфельд! — говорит Георг.
Тот машет рукой и исчезает с не поддающимся определению выражением лица.
— Выпьем за Валентина! — предлагает Эдуард. Его губы дрожат. — Кто бы мог подумать! Всю войну прошел — и вдруг такое! В одну секунду!
— Если уж тебе приспичило быть сентиментальным, так не останавливайся на полпути, — говорю я. — Принеси бутылку того вина, которое ему каждый раз приходилось у тебя выклянчивать.
— Йоханнисбергского, правильно. — Эдуард с готовностью встает и удаляется своей утиной походкой.
— По-моему, он и в самом деле искренне расстроен, — замечает Георг.
— Искренняя скорбь в сочетании с искренним облегчением, — отвечаю я.
— Это я и хотел сказать. Чаще всего так и бывает. Глупо ожидать от него большего.
Мы молчим некоторое время.
— Не многовато ли изменений за несколько минут? — произношу я наконец.
Георг смотрит на меня.
— Прозит! Когда-то же тебе надо уезжать отсюда. А Валентин... Он и так прожил на пару лет дольше, чем можно было предположить в семнадцатом году.
— То же самое можно сказать о любом из нас.
— Да, и надо этим пользоваться.
— А мы не «пользуемся»?
Георг смеется.
— Пользуемся. Когда не хотим ничего другого, кроме того, чем заняты в данный момент.
Я прикладываю два пальца к воображаемому козырьку.
— Значит, я плохо «пользуюсь». А ты?
Георг глубокомысленно щурится.
— Знаешь, что? Давай смоемся отсюда, пока Эдуард не вернулся. Пошел он к черту со своим вином!
— Ласковая... — бормочу я во тьму, обращаясь к ограде. — Ласковая и дикая, мимоза и хлыст... Каким безумцем я был, желая обладать тобой! Разве можно запереть ветер? Что из него получится? Спертый, затхлый воздух. Иди, иди своей дорогой! К театрам и концертам, выходи замуж за отставного офицера и банкира, повелителя инфляции... Прощай, молодость, покидающая лишь того, кто сам тебя покидает! Знамя, реющее на ветру, но не дающееся в руки, парус на фоне безбрежной синевы, фата-моргана, игра пестрых слов... Прощай, Изабелла, прощай, моя запоздалая, судорожно наверстываемая, силой возвращенная из довоенных лет, не по возрасту рассудительная, слишком рано повзрослевшая молодость... Прощай! Прощайте, обе! И я тоже скоро уеду, нам не в чем упрекнуть друг друга, у нас разные пути, но и это — иллюзия, потому что смерть не обманешь, ее можно лишь выдержать, как испытание... Прощай! Мы с каждым днем все больше умираем, но с каждым днем все дольше живем... Вы научили меня этому, и теперь я это не забуду... Ничто не уничтожается, и тот, кто ничего не пытается удержать, владеет всем... Прощайте! Целую вас своими пустыми губами, обнимаю вас своими руками, которые не в силах вас удержать... Прощайте! Прощайте! Живите во мне, вы не исчезнете, пока я вас не забуду...
Я сижу на последней скамейке аллеи с бутылкой водки в руке. Передо мной как на ладони — лечебница для душевнобольных. В кармане у меня хрустит чек на круглую сумму в твердой валюте: тридцать швейцарских франков. Чудеса продолжаются: одна швейцарская газета, которую я два года бомбил своими стихами, вдруг сдуру решила напечатать одно из них и даже прислала мне чек. Я уже побывал в банке, чтобы удостовериться, что это не розыгрыш и не недоразумение. Директор банка сразу же предложил мне продать ему этот чек за приличную сумму в черных марках. Я ношу чек в нагрудном кармане, поближе к сердцу. Жаль, что он не пришел несколько дней назад. Я бы купил себе костюм и белую рубашку и предстал перед фрау и фройляйн Терховен в более респектабельном виде. Но поезд ушел! В парке свистит декабрьский ветер, в кармане хрустит чек, и я сижу на скамейке в воображаемом смокинге и лакированных туфлях, которые мне все еще шьет Карл Брилль, и славлю Господа Бога и боготворю тебя, Изабелла! Из нагрудного кармана торчит кончик батистового носового платка, я — странствующий капиталист, если захочу — «Красная мельница» будет моей, в руке у меня мерцает любимый напиток бесстрашного пьяницы фельдфебеля Кнопфа, не знающего меры в возлияниях, целебный напиток, которым он обратил в бегство даже смерть, и я пью, мысленно чокаясь с серой стеной, за которой — ты, Изабелла, моя молодость, и твоя мать, и бухгалтер Господа Бога Бодендик, и командующий разумом Вернике, великий хаос и вечная война... Я пью и вижу напротив, слева от меня, окружной родильный дом, в котором еще горит несколько окон и в котором молодые матери разрешаются от бремени, и мне только теперь приходит в голову, что это заведение расположено так близко от сумасшедшего дома... А ведь оно мне знакомо — да и как оно может быть мне незнакомо, когда я в нем родился?.. А я за последние месяцы ни разу не вспомнил об этом! Привет тебе, родной дом, улей плодовитости! Мою мать привезли рожать сюда, потому что мы были бедны, а роды здесь были бесплатными при условии, что они проходили на глазах учебной группы будущих акушерок, так что я уже в раннем младенчестве умудрился послужить науке! Привет тебе, неведомый архитектор, так символически воздвигнувший его в непосредственной близости от психиатрической лечебницы! Скорее всего, он сделал это без всякой иронии, потому что авторами самых смешных шуток всегда выступают серьезные люди. Нередко общественные и политические деятели. Как бы то ни было — возрадуемся нашему разуму, но воздержимся от чрезмерной гордости за него и не будем обольщаться относительно его надежности! Ты, Изабелла, вновь обрела его, этот дар данайцев, и Вернике сидит в своем кабинете и радуется. И он прав. Но правота каждый раз означает еще один шаг к смерти. А тот, кто всегда прав, — это уже черный обелиск! Памятник!
Бутылка опустела. Я швыряю ее в темноту, стараясь забросить как можно дальше. Она с глухим стуком приземляется на мягкую, вспаханную землю. Я встаю. Я уже пьян и вполне созрел для «Красной мельницы». Там Ризенфельд дает сегодня прощальный ужин в честь спасенных жизней на четыре персоны. Будут Георг, Лиза и я, который сначала должен был пройти несколько сугубо личных прощальных процедур. И теперь мы закатим грандиозное общее прощание — прощание с инфляцией.
Поздно ночью мы движемся по Гросе-штрассе, как пьяная траурная процессия. Тусклые фонари подслеповато моргают. Мы раньше времени справили поминки по уходящему году. К нам присоединились еще Вилли с Рене де ла Тур. Вилли и Ризенфельд не на шутку сцепились в споре о ближайшем будущем германской экономики. Ризенфельд страстно проповедует конец инфляции и эру «ржаной марки», а Вилли заявляет, что это невозможно уже хотя бы потому, что для него конец инфляции означает банкротство. Рене де ла Тур многозначительно молчит.
Впереди, сквозь полумрак слабо освещенной улицы мы видим еще одну пьяную процессию. Она движется нам навстречу.
— Георг, — говорю я. — Надо, чтобы наши дамы немного отстали! Похоже, это не самая миролюбивая компания в Верденбрюке...
— Понял.
Мы находимся рядом с площадью Ноймаркт.
— Если увидишь, что дело пахнет керосином, сразу же беги в кафе «Матц»! — инструктирует Георг Лизу. — Спроси там Бодо Леддерхозе и скажи ему, что он нам нужен со своим певческим союзом. — Он поворачивается к Ризенфельду. — А вам лучше сделать вид, как будто вы не имеете к нам никакого отношения.
— Рене, советую тебе смыться, — заявляет Вилли своей даме. — Отойти на запасные позиции.
Встречная компания уже в нескольких метрах от нас. Они в сапогах — мечта немецкого патриота! Все, кроме двух, не старше восемнадцати-двадцати лет. Зато их вдвое больше, чем нас.