18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 73)

18

Фрау Кнопф закрывает за собой дверь. Во дворе остались только мы трое: я, Лиза и Георг.

— Врач тоже думает, что он умрет, а? — спрашивает Лиза.

Георг кивает. Его пурпурная пижама в темноте кажется черной. Лиза поеживается, но не уходит.

— Спокойной ночи, — говорю я и оставляю их вдвоем.

Сверху я вижу, как вдова Конерсман бродит, как тень, перед своим домом, неся караульную службу. Она все еще ждет Брюггемана. Через какое-то время я слышу, как внизу тихо закрывается дверь. Я смотрю в окно и думаю о Кнопфе и об Изабелле. Когда меня уже начинает клонить в сон, я вижу, как вдова Конерсман пересекает улицу. Она, по-видимому, решила, что Брюггеман где-то спрятался, и теперь обыскивает с фонарем весь двор. Передо мной на подоконнике все еще торчит старая водосточная труба, с помощью которой я когда-то пугал Кнопфа. Я уже почти раскаиваюсь в этом после всего случившегося, но тут, заметив кочующий по двору луч фонаря, не могу удержаться от соблазна. Осторожно приникнув к трубе, я низким голосом произношу:

— Кто осмелился нарушить мой покой?

И присовокупляю к сказанному глубокий вздох. Вдова Конерсман замирает на месте, как парализованная. Потом луч света, судорожно задрожав, бешено скачет по крестам и памятникам в направлении подворотни.

— Да помилует Господь и твою грешную душу!.. — тихо завываю я ей вслед.

Я с удовольствием произнес бы что-нибудь в духе Брюггемана, но вынужден наступить себе на горло: то, что я сказал до этого, не дает ей оснований заявлять на меня в полицию, если она поймет, что происходит.

Но она не понимает. Прокравшись вдоль стены на улицу, она, как сумасшедшая, несется к своему дому. Я еще слышу, как она икает от страха, потом все стихает.

21

Я осторожно, деликатно выпроваживаю из конторы бывшего почтальона Рота, маленького человечка, во время войны разносившего в нашем районе почту. Рот был человек восприимчивый и чувствительный и принимал слишком близко к сердцу свою роль вестника смерти. В мирное время его всегда встречали с радостью, а во время войны он быстро превратился в зловещую фигуру, которая внушала только страх. Он приносил повестки на фронт и фирменные конверты военного ведомства с сообщением: «...пал смертью храбрых на поле брани», которых боялись как огня, и чем дольше длилась война, тем чаще он их приносил, и его появление вызывало панику, слезы и проклятия. Когда Рот однажды доставил такой конверт сам себе, а через неделю еще один, жизнь его полетела под откос. Он стал тихим и слегка помешался, и начальство быстро отправило его на пенсию. Тем самым он, как и многие другие, был обречен на медленную голодную смерть в результате инфляции, поскольку пенсионерам всегда слишком поздно индексировали пенсии. Несколько знакомых взяли на себя заботу о нем, и через два-три года после войны он снова начал выходить из дома. Но рассудок его так и не прояснился. Он думает, что по-прежнему работает почтальоном, и бродит по городу в своей старой форменной фуражке, разнося почту. Но теперь, после стольких страшных известий, он хочет приносить людям добрые вести и, собирая старые конверты и почтовые открытки, где только может, вручает их как послания из русских лагерей для военнопленных. Те, кого считают погибшими, на самом деле живы, говорит он. Они скоро вернутся домой.

Я рассматриваю открытку, которую он мне принес в этот раз. Это какая-то древняя бумажка с призывом участвовать в Прусской государственной лотерее. Сегодня, во время инфляции, это кажется идиотской шуткой. Рот, скорее всего, откопал ее в какой-нибудь корзине для бумаг. Адресована она мяснику Заку, который давно умер.

— Большое спасибо! — говорю я. — Это для меня огромная радость!

Рот кивает.

— Они скоро вернутся из России домой, наши солдаты.

— Да, конечно.

— Они все вернутся домой. Всё немного затягивается оттого, что Россия такая огромная!

— Надеюсь, ваши сыновья тоже вернутся.

Потухшие глаза Рота оживляются.

— Да, мои тоже. Я уже получил известие.

— Ну еще раз — большое спасибо! — говорю я.

Рот улыбается, не глядя на меня, и идет дальше. Почтовое управление сначала пыталось пресечь эти рейды и даже начало хлопотать об изоляции свихнувшегося старика, но люди встали на его защиту, и его, в конце концов, оставили в покое. Завсегдатаи одного праворадикального кабачка придумали посылать Рота к своим политическим противникам с нецензурно-ругательными письмами, а заодно — к одиноким женщинам с двусмысленными посланиями. Им эта идея показалась верхом остроумия. Генрих Кролль тоже считает их затею проявлением здорового народного юмора. В пивной, среди своих единомышленников, Генрих вообще — совершенно другой человек, не имеющий ничего общего с тем, которого знаем мы. Он там даже прослыл шутником.

Рот, конечно, давно уже забыл, в какие дома приносил похоронки. Он раздает свои открытки наугад, и хотя его сопровождает наблюдатель от компании национал-пьяниц, следя за тем, чтобы оскорбительные письма попадали по нужным адресам, и показывает старику дома́, а потом прячется где-нибудь поблизости, все же время от времени случаются недоразумения, и Рот уже несколько раз перепутал письма. Одно письмо, предназначенное Лизе, попало к викарию Бодендику. В нем было приглашение к половому акту в час ночи в кустах у церкви Святой Марии за вознаграждение в сумме десяти миллионов марок. Бодендик, как индеец, выследил наблюдателей, неожиданно вырос перед ними, словно из-под земли, без лишних слов треснул двоих головами друг об друга, а третьему, бросившемуся бежать, успел дать такого пинка, что тот подлетел в воздух и еле унес ноги. Только после этого Бодендик, большой мастер скорых исповедей, приступил к дознанию, подкрепляя вопросы пленникам мощными оплеухами, которые отвешивал направо и налево своими огромными крестьянскими лапами. Признания не заставили себя долго ждать, и поскольку оба злоумышленника оказались католиками, он установил их имена и приказал на следующий день явиться либо на исповедь, либо в полицию. Они, разумеется, предпочли исповедь. Он отпустил им грехи, но по особому рецепту соборного священника, который я в свое время испытал на себе: велел им в наказание не пить неделю, а потом опять прийти к нему на исповедь. Те, не желая обострять ситуацию и из страха быть отлученными от церкви, через неделю явились вновь, и Бодендик безжалостно влепил им очередную епитимию: приходить каждую неделю на исповедь и не брать в рот ни капли спиртного. Так он вскоре сделал из них первоклассных, хотя и скрежещущих зубами христиан-абстинентов. Он так и не узнал, что третьим грешником был майор Волькенштайн, которому из-за упомянутого пинка пришлось пройти курс лечения простаты, что еще более обострило его политические взгляды и в итоге привело в ряды нацистов.

Двери в доме Кнопфа раскрыты. Жужжат швейные машинки. Утром привезли кипы черной ткани, и мать с дочерями усердно шьют себе траурные платья. Фельдфебель еще не умер, но врач сказал, что ему осталось несколько часов или, в лучшем случае, дней. Он уже поставил на Кнопфе крест. А поскольку его семья не перенесла бы такого позора — появиться на похоронах в светлых платьях, — траур готовится заранее. Когда Кнопф испустит дух, семья будет стоять у одра во всеоружии черных нарядов, фрау Кнопф даже с траурной вуалью, зато все четверо — в черных, непрозрачных чулках и даже в черных шляпах. Бюргерские приличия будут соблюдены на все сто процентов.

Над подоконником проплывает голый череп Георга, напоминающий головку сыра. Его сопровождает Оскар-Плакальщик.

— Как курс? — спрашиваю я, когда они входят в контору.

— В двенадцать часов был ровно миллиард, — отвечает Георг. — Можем отметить это как юбилей.

— Это можно. А когда мы обанкротимся?

— Когда все продадим. Что будете пить, господин Фукс?

— Что у вас есть. Жаль, что в Верденбрюке нет русской водки!

— Водки? А вы были на русском фронте?

— Еще бы! Комендантом кладбища! В России. Что за славные были времена!

Мы с удивлением смотрим на Оскара.

— Славные времена? — переспрашиваю я. — И это заявляете вы, человек, настолько чувствительный, что даже можете плакать по команде?

— Это были славные времена! — твердо повторяет Оскар, придирчиво нюхая свою водку, словно мы хотим его отравить. — Ешь, пей — не хочу, служба — одно удовольствие, к тому же далеко за линией фронта. Чего еще желать? А к смерти человек привыкает, как к заразной болезни.

Он изящно пробует водку. Мы слегка потрясены глубиной его философии.

— Многие привыкают к смерти еще и как к четвертому игроку в скат, — говорю я. — Например, могильщик Либерман. Для него работа — все равно что возделывание кладбищенского сада. Но такой художник, как вы!..

Оскар высокомерно улыбается.

— Либерман! Тоже мне сравнение! Ему не хватает подлинной метафизической тонкости — этого вечного «умри и стань»[34]!

Мы с Георгом озадаченно переглядываемся. Может, Оскар-Плакальщик — несостоявшийся поэт?

— А как у вас с этим «умри и стань»?

— Более-менее. Во всяком случае, на подсознательном уровне. А вы, господа? Неужели вы в своем деле обходитесь без этого?

— У нас это носит случайный характер, — отвечаю я. — Мы проникаемся этим чувством от случая к случаю. Главным образом перед обедом.