Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 65)
— Я не понимаю, как можно жить без религии, — говорит Вильке Курту Баху. — Вот что, например, делать атеисту, если он просыпается ночью во время грозы?
— Летом?
— Конечно, летом. Зимой грозы не бывает.
— Выпить чего-нибудь холодного и спать дальше.
Вильке качает головой. Во время «часа призраков» он становится не только пугливым, но и набожным.
— Я знал одного человека, который в грозу шел в бордель, — говорю я. — Его просто тянуло туда. Он был импотентом. И только в грозу чувствовал прежнюю силу. При виде грозовой тучи он просто автоматически хватался за телефон, чтобы забронировать Фритци. Лето двадцатого года было для него счастливейшее время жизни — сплошные грозы! Иногда по четыре-пять штук в день.
— А что он делает сейчас? — с интересом спрашивает Вильке, ученый-любитель.
— Его уже нет в живых. Умер в последнюю сильную грозу в октябре двадцатого года.
Порыв ветра захлопывает входную дверь в доме напротив. Колокола на башнях бьют полночь. Вильке залпом выпивает рюмку водки.
— А не прогуляться ли нам до кладбища? — предлагает безбожник Бах, не страдающий избытком деликатности.
У Вильке от ужаса дрожат усы на ветру, дующем в открытое окно.
— А еще друзья называются! — говорит он с упреком. И через секунду с ужасом: — Что это было?
— Влюбленная парочка в саду. Послушай, Альфред, брось ты свой рубанок! Передохни. Поешь лучше! Призраки не любят жующих. У тебя здесь нет шпротов?
Альфред смотрит на меня взглядом собаки, которой дали пинка в тот момент, когда она следует зову натуры.
— Тебе обязательно нужно именно сейчас напоминать мне о моей задрипанной любовной жизни и одиночестве мужчины в соку?
— Ты — жертва своей профессии, — отвечаю я. — Не каждый может сказать это о себе. Давай, присоединяйся к нашему суаре! Так называют ужин в приличном обществе.
Мы нарезаем колбасу и сыр и открываем бутылки с пивом. Канарейка получает лист салата и разражается ликующими воплями, не мучаясь вопросом, атеистка она или нет. Курт Бах поднимает свое землисто-серое лицо и принюхивается.
— Пахнет звездами! — заявляет он.
— Что? — вскидывает брови Вильке и ставит свою бутылку на стружки. — Опять ты за свое?
— В полночь мир пахнет звездами.
— Отстань ты со своими шуточками! Как можно жить, ни во что не веря и при этом болтая такую чушь?
— Ты что, решил обратить меня в свою веру, Божий подлипала?
— Нужен ты мне! Хотя — почему бы и нет? Вот опять — что это там шуршит?
— Любовь, — отвечает Курт.
Из сада опять доносится шорох. Вторая парочка крадучись пробирается в лес памятников. Через окно видно движущееся белое пятно женского платья.
— Интересно, почему у людей вдруг так изменяются лица, когда они умирают? — спрашивает Вильке. — Даже у этих близнецов.
— Потому что до этого они были обезображены, — отвечает монист Курт Бах.
Вильке перестает жевать.
— Кем?
— Жизнью.
Вильке, захлопнув забрало усов, продолжает жевать.
— Ну хоть в это время вы могли бы воздержаться от вашего идиотского зубоскальства?..
Курт Бах беззвучно смеется:
— Бедняга! Тебе, как плющу, обязательно надо за что-нибудь цепляться!
— А тебе?
— И мне тоже.
Глаза на глиняном лице Курта блестят, словно они стеклянные. Обычно «сын природы» замкнут и не претендует ни на какую роль, кроме своей привычной роли несостоявшегося скульптора с несбывшимися мечтами. Но иногда прообразы этих грез прорываются наружу в своей первозданной непосредственности, как двадцать лет назад, и тогда он вдруг превращается в фавна-переростка, страдающего видениями.
Во дворе опять раздаются какие-то шорохи, шелесты и шепоты.
— Две недели назад тут приключился скандал, — говорит Вильке. — Какой-то слесарь забыл вынуть из сумки свои инструменты, и во время бурных объятий они там как-то неудачно сместились, так что даме вдруг вонзилось в зад шило. Она вскочила, как ошпаренная, схватила маленький бронзовый венок, да как врежет им своему механику по черепу! Неужели вы не слышали? — спрашивает он меня.
— Нет.
— Ну так вот, напялила она ему этот венок на башку, и он никак не мог его содрать с себя. Я включаю свет, спрашиваю в окно, что, мол, случилось. А этот бедолага перепугался до смерти и понесся из сада с венком на голове, как римский сенатор, — вы разве потом не заметили пропажу венка?
— Нет.
— Надо же! Короче, он удрал, как будто за ним гнался осиный рой. Я спускаюсь в сад. Фройляйн все еще стоит там и смотрит на свою руку. «Кровь! — говорит. — Он меня уколол! Это в такой-то момент!» Я смотрю — на земле валяется шило, — ну и смекнул, что к чему. Поднимаю шило и говорю: «У вас может быть заражение крови. Это очень опасно! Палец можно завязать, а вот попу — нет. Даже такую хорошенькую, как ваша». Она, конечно, краснеет...
— Как ты мог в темноте увидеть, что она краснеет? — спрашивает Курт Бах.
— Ночь была лунная.
— При луне этого тоже не увидишь.
— Зато можно почувствовать, — не сдается Вильке. — Ну в общем, она краснеет, но платье задрала так, чтобы не испачкать кровью. На ней было светлое платье, а кровь-то не смывается! У меня, говорю, есть йод и пластырь, и я человек деликатный. Идемте со мной! Она пошла. И даже не испугалась. — Он поворачивается ко мне. — Вот чем хорош ваш двор! — произносит он с восторгом. — Тот, кто занимается любовью посреди надгробий, тот и гробов не боится. И вот после йода с пластырем и стаканчика портвейна великанский гроб все же пригодился...
— В качестве любовного ложа? — уточняю я, чтобы исключить все неясности.
— Настоящий мужчина помалкивает о своих приключениях, — отвечает Вильке.
В этот момент из-за облаков выходит луна. Сад сразу же озаряется мерцанием беломраморных надгробий и черным блеском гранитных крестов, а между ними мы видим четыре любовных пары — две в мраморной, две в гранитной части нашего склада. Несколько секунд там еще царит тишина; все участники мизансцены застыли от неожиданности. У них теперь две возможности: спасаться бегством или игнорировать резкое изменение обстановки. Бегство небезопасно: хотя это и решение проблемы, но оно чревато невротическим шоком, который может даже привести к импотенции. Я знаю это от одного ефрейтора, которого фельдфебель застукал в лесу с поварихой и тем самым поставил жирный крест на его дальнейшей половой жизни. Жена развелась с ним через два года.
Наши любовники принимают правильное решение. Они, как вспугнутые олени, затравленно озираются, потом, устремив взоры на единственное освещенное окно, то есть на наше, которое горело и до этого, замирают в неестественных позах, словно вылепленные Куртом Бахом. В целом — вполне невинное зрелище. Хотя и немного смешное — опять же, характерная черта баховских скульптур. И в следующее мгновение набежавшее облако словно стирает луну с небосвода и снова погружает эту часть сада во тьму; освещен только обелиск. Но что это за искрящийся в лунном свете фонтан?.. Кнопф! Копия статуи «Писающий мальчик» в Брюсселе, знакомой каждому солдату, которому довелось побывать в Бельгии!
До него слишком далеко, чтобы можно было еще что-нибудь предпринять. Да и настроение у меня сегодня не то. Зачем мне уподобляться разгневанной домохозяйке? Я сегодня принял решение покинуть эти места, и потому жизнь теперь с удвоенной силой реет мне навстречу; она повсюду — в запахе стружек и в лунном свете, в шорохах и шелестах в саду и в этом непостижимом слове «сентябрь», и в моих руках, которые двигаются и осязают эту жизнь, и в моих глазах, без которых все музеи мира сразу бы опустели, в призраках и привидениях, в бренности Земли, бешено несущейся мимо Кассиопеи и Плеяд, с ее темными, загадочными недрами, в которых рубины срастаются в алые огни, в моем предчувствии бесконечных чужих садов под чужими звездами, публикаций в солидных чужих газетах, — я чувствую ее всеми порами души, и это чувство останавливает меня в моем желании метнуть пустую пивную бутылку в направлении тридцатисекундного ходячего фонтана по имени «Кнопф»...
Раздается бой курантов. «Час призраков» миновал, мы снова можем перейти с Вильке на «вы» и либо продолжить пьянку, либо провалиться в сон, спуститься в забытье, как в рудник, где во мраке скрыты уголь, трупы, белые соляные дворцы и погребенные алмазы.
19
Она сидит в своей комнате, забившись в угол у окна.
— Изабелла, — говорю я.
Она не отвечает. Ее веки дрожат, как бабочка, живьем нанизанная детьми на иголку.
— Изабелла, я пришел за тобой.
Она испуганно вздрагивает и, еще плотнее прижавшись к стене, замирает в судорожном напряжении.
— Ты меня не узнаешь?
Она не шевелится; только глаза устремляются на меня, настороженные и очень темные.
— Тебя прислал тот, который выдает себя за доктора, — шепотом произносит она.
Это правда. Меня прислал к ней Вернике.
— Он не посылал меня, — отвечаю я. — Я пришел тайком. Никто не знает, что я здесь.
Она медленно отделяется от стены.