Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 16)
Георг отмахивается.
— Не вижу большой разницы! Высший свет ведет себя сегодня еще вульгарней, чем мясник.
Георг — наш эксперт по части высшего света. Он выписывает «Берлинер тагеблат» и читает главным образом новости искусства и светскую хронику. Поэтому он прекрасно информирован. Ни одна актриса не может выйти замуж так, чтобы он об этом не узнал; каждый заслуживающий внимания бракоразводный процесс ему словно врезают в память алмазом. Он ничего не путает, даже после трех или четырех браков; такое впечатление, будто он ведет дневник брачных союзов. Он знает все театральные постановки, читает критику, хорошо осведомлен об обитателях фешенебельных кварталов на Курфюрстендам, и это еще далеко не все: он следит за международной жизнью, знает всех звезд и королев общества — он читает журналы, посвященные кино, а один знакомый время от времени присылает ему из Англии «Тэтлер». Получив очередной номер, он обычно несколько дней пребывает в полной гармонии с собой и окружающим миром. В Берлине он никогда не был, а за границей только в качестве солдата, во время войны с Францией. Он ненавидит свою профессию, но вынужден был продолжить дело отца после его смерти: Генрих для этого слишком наивен и недалек. Журналы немного облегчают его бремя разочарований; это его слабость и в то же время отдых.
— Вульгарная дама из высшего света — это удовольствие для утонченных гурманов, — говорю я. — Ризенфельд не дотягивает до этого уровня. У этого чугунного дьявола слишком хилая фантазия.
— Ризенфельд!.. — презрительно кривится Георг.
Властелин Оденвальдской гранитной фабрики со своей примитивной тягой к французским дамам для него всего лишь жалкий выскочка. Что он знает, этот одичавший бюргер, об изысканнейшем скандале, разразившемся в связи с разводом графини Хомбург? Или о последней премьере Элизабет Бергнер[11]? Он даже не слышал этих имен! А Георг почти наизусть знает Готский альманах[12] и Художественную энциклопедию.
— Вообще-то нам следовало бы послать Лизе букет цветов, — говорит он. — Она, сама того не зная, помогла нам.
Я опять впиваюсь в него взглядом.
— Вот ты и посылай, — говорю я. — Скажи лучше: ты уломал Ризенфельда организовать нам полированный гранитный крест или нет?
— Уломал. Даже два. Вторым мы обязаны Лизе. Я пообещал ему сделать так, чтобы она постоянно могла видеть этот крест. Похоже, для него это имеет особое значение.
— Мы можем установить его прямо здесь в конторе, у окна. По утрам он — к тому времени, когда она встает, уже хорошо освещенный солнцем, — каждый раз будет производить на нее сильное впечатление. А я могу написать на нем кисточкой: «Memento mori»[13]. Что сегодня дают у Эдуарда?
— Немецкий бифштекс.
— Значит, рубленый. Почему рубленое мясо называют немецким?
— Потому что мы воинственный народ и даже в мирное время рубим друг друга на дуэлях. От тебя пахнет водкой. Интересно, почему? Надеюсь, не из-за Эрны?
— Нет, не из-за Эрны, а потому что все мы умрем. Меня этот факт все еще время от времени выбивает из равновесия, хотя он давно уже мне известен.
— Весьма похвальное качество. Особенно в нашем ремесле. Знаешь, чего мне хотелось бы?
— Конечно. Ты хотел бы быть матросом на китобойном судне. Или торговцем копрой в Таити. Или открывателем Северного полюса, исследователем Амазонки, Эйнштейном и шейхом Ибрагимом, счастливым обладателем огромного гарема из представительниц двадцати народов, включая черкешенок, которые, по слухам, такие горячие, что их можно обнимать только в асбестовой маске.
— Это само собой. Но кроме того, я хотел бы быть глупым. Ослепительно глупым. В наше время это — ценнейший дар.
— Как Парцифаль?
— Не совсем. Я имею в виду другую глупость — проще, без примеси мессианства. Простодушную, кроткую, здоровую, буколическую глупость.
— Пошли обедать. Ты просто проголодался. Наша беда в том, что мы и не глупы, и не слишком-то умны. Болтаемся где-то посредине, как обезьяны на ветках. Это утомляет и нагоняет тоску. Человек должен знать, где его место.
— В самом деле?
— Нет, уточняю: это еще приводит к оседлости и ожирению. Кстати, не сходить ли нам сегодня вечером на концерт? Это было бы своего рода компенсацией за «Красную мельницу». Сегодня играют Моцарта.
— Я сегодня хочу пораньше лечь спать, — заявляет Георг. — Это мне вполне заменит Моцарта. Иди один. Желаю успеха в твоей мужественной и одинокой борьбе с бациллами добра. Добро не так безобидно, как кажется, и бывает гораздо разрушительней, чем простая злоба.
— Да... — отвечаю я, думая об утренней клиентке, похожей на воробья.
День клонится к вечеру. Я читаю семейную хронику в газетах и вырезаю некрологи. Это всегда возвращает мне веру в человечество. Особенно после вечерних возлияний, когда нам приходится ублажать своих поставщиков и коммерческих агентов. Если верить некрологам, то человек — абсолютно совершенное существо. Вокруг — сплошь идеальные отцы, безупречные супруги, образцовые дети, бескорыстные, самоотверженные матери, искренне всеми оплакиваемые бабушки и дедушки, коммерсанты, в сравнении с которыми Франциск Ассизский — бессовестный эгоист, источающие доброту генералы, человечные прокуроры, почти святые фабриканты-оружейники — одним словом, если верить некрологам, землю населяют орды бескрылых ангелов, о которых окружающие до поры ничего не знают. Любовь, которая в жизни встречается очень редко, в смерти просто льется рекой и представляет собой самое распространенное явление. Мир просто переполнен высшими добродетелями, чуткой заботой о ближнем, истинным благочестием, самопожертвованием; да и «скорбящие родные и близкие» тоже не лыком шиты: потеря их невосполнима, они раздавлены горем и никогда не забудут своих умерших... Отрадно читать все это, буквально задыхаешься от гордости за свою принадлежность к этой расе, способной на такие благородные чувства.
Я вырезаю некролог булочника Нибура. Он предстает перед читателем добрым, заботливым, любимым супругом и отцом. Я сам не раз видел, как его жена с распущенными волосами спасается бегством из дома, а добрый Нибур гонится за ней и лупит ее ремнем. А еще я видел сломанную руку его сына Роланда, которого Нибур в приступе ярости вышвырнул в окно своей квартиры в первом этаже. Трудно представить себе большее счастье для «раздавленной горем» вдовы, чем инсульт, внезапно оборвавший жизнь этого злобного животного прямо у печи, во время выпечки утренних булочек и пирогов; но она вдруг все забыла. Все, что натворил Нибур, словно было стерто смертью. Он в мгновение ока превратился в идеал. Человек, обладающий удивительным талантом самообольщения и лжи, особенно ярко проявляет его перед лицом смерти и называет это благочестием. Но еще удивительней то, что вскоре он уже и сам свято верит в свою собственную ложь, в свой собственный фокус — сунуть в шляпу крысу и вытащить белоснежного пушистого кролика.
Фрау Нибур претерпела эту волшебную метаморфозу, когда тащила вверх по лестнице своего булочника-садиста, исправно лупившего ее каждый день. Вместо того чтобы упасть на колени и благодарить Бога за свое освобождение, она поддалась пропагандистским чарам смерти. Она с рыданиями упала на труп мужа, и с тех пор ее глаза не просыхают от слез. Своей сестре, напомнившей ей о постоянных побоях и неправильно сросшейся руке Роланда, она возмущенно заявила, что все это мелочи и что во всем виновата жара в пекарне; мол, Нибур в своей неутомимой заботе о семье слишком много работал, и раскаленная печь время от времени вызывала у него нечто вроде солнечного удара. После этого она выставила сестру за дверь и продолжила скорбеть. Она всегда была разумной, честной и работящей женщиной, которая знала жизнь и неплохо разбиралась в людях. Но сейчас она вдруг увидела Нибура таким, каким он никогда не был, и непоколебимо верит в свое открытие, и это-то и есть самое удивительное. Человек не только всегда готов лгать, но и всегда готов верить. Он верит в добро, в красоту и совершенство, даже если ничего этого нет или есть лишь редкие рудиментарные проявления этих чудес. И это вторая причина, по которой чтение некрологов вселяет в меня оптимизм и поднимает мой жизненный тонус.
Я присовокупляю некролог Нибура к семи другим вырезанным мной. По понедельникам и вторникам урожай смерти обычно более высок, чем в другие дни. Выходные дни делают свое дело: люди празднуют, едят, пьют, ссорятся, волнуются, и сердце, артерии, череп у многих не выдерживают дополнительной нагрузки. Объявление фрау Нибур о смерти мужа я кладу в ящик для Генриха Кролля. Это по его части. Он человек прямой, без чувства юмора и разделяет ее веру в облагораживающее действие смерти. Во всяком случае, если она закажет у него надгробие. Ему легко будет говорить о дорогом, незабвенном усопшем, тем более что Нибур был его собутыльником и таким же завсегдатаем пивной «Блюме», как он сам.
Моя работа на сегодня закончена. Георг Кролль уединился в своей берлоге за стеной с последними номерами «Элегантного мира» и «Берлинер тагеблат». Я, конечно, мог бы раскрасить цветными мелками рисунок воинского памятника, но это можно сделать и завтра. Я закрываю пишущую машинку и открываю окно. Из квартиры Лизы доносятся звуки граммофона. Вот она появляется в окне, на этот раз одетая, и, размахивая огромным букетом алых роз, посылает мне воздушный поцелуй. «Георг!» — мелькает у меня в голове. Значит, все-таки послал ей цветы этот темнила! Я показываю рукой на его комнату. Лиза, высунувшись из окна, кричит своим скрипучим, вороньим голосом через всю улицу: