Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 15)
— Кстати, городское кладбище гораздо лучше, чем католическое, — говорю я. — И католиков там тоже хоронят.
Она отрицательно качает головой.
— Нет, это нехорошо. Он был набожный человек. Наверное, он просто... — Ее глаза наполнились слезами. — Он, конечно, просто не подумал, что ему придется лежать в неосвященной земле.
— Скорее всего, он вообще об этом не думал. Но не огорчайтесь из-за вашего священника. Я знаю тысячи очень набожных католиков, которые лежат в неосвященной земле.
Она изумленно смотрит на меня.
— Где?
— На полях сражений в России и во Франции. Они лежат там все вместе в братских могилах — католики, евреи и протестанты, и я не думаю, что для Бога это имеет какое-то значение.
— Это совсем другое. Они погибли на войне. А мой муж...
Она уже плачет, не скрывая слез. Слезы в нашем бизнесе — нечто само собой разумеющееся; но эта женщина плачет по-другому. К тому же, она чем-то похожа на тонкий, невесомый пучок соломы — кажется, что ветер вот-вот унесет ее прочь.
— Он наверняка в последний момент и сам пожалел о том, что сделал, — говорю я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
Она смотрит на меня. Ей так нужна хоть капля утешения!
— Вы и вправду так думаете?
— Конечно. Священник, естественно, этого не знает. Это знает только ваш муж. А он уже ничего не расскажет.
— Священник говорит, что это смертный грех...
— Сударыня, — прерываю я ее. — Бог гораздо милосердней, чем любой священник, поверьте мне.
Я понял, что́ ее мучит — не столько неосвященная земля, сколько мысль о том, что ее муж как самоубийца до скончания века должен будет гореть в аду и что он, наверное, еще может спастись, отделавшись какой-нибудь несчастной сотней тысяч лет чистилища, если его похоронить на католическом кладбище.
— Это все из-за денег, — говорит она. — Приданного моей дочери от первого брака. Он положил их на пять лет в банк, по закону об опеке, и потому не мог снять. Он был ее опекуном. А когда он две недели назад их снял, они уже ничего не стоили, и жених расторг помолвку. Он рассчитывал на хорошее приданое. Два года назад это была еще приличная сумма, а сейчас им грош цена. Дочь целыми днями плакала. И муж не выдержал этого. Он считал, что это его вина, что ему надо было лучше следить за ситуацией. Но ведь это же был срочный вклад, и мы не могли снять деньги. Из-за процентов.
— Как он мог лучше следить за ситуацией? Тысячи людей оказались в таком же положении. Он же не был банкиром.
— Да. Он был бухгалтером. Соседи говорят...
— Ах не слушайте вы, что говорят соседи! Это всегда пустая, злобная болтовня. И предоставьте остальное Богу.
Я чувствую, что это звучит не очень убедительно. Но что можно сказать человеку в таких обстоятельствах? То, что я думаю на самом деле, уж точно не скажешь.
Она вытирает глаза.
— Мне не надо было вам все это рассказывать. Зачем вам все это? Простите! Просто иногда не знаешь, куда деваться со своим горем...
— Ничего, ничего, — говорю я. — Мы привыкли. К нам ведь приходят только те, кто потерял близких.
— Да, но... не так, как я...
— Ошибаетесь. В наше время такое случается гораздо чаще, чем вы думаете. Только за последний месяц — семь случаев. Это все были люди, которые не знали, как жить дальше. То есть порядочные люди. Непорядочные всегда выкрутятся.
Она смотрит на меня.
— Вы думаете, ему можно будет поставить памятник, если он будет похоронен на неосвященной земле?
— Конечно, можно. Нужно только разрешение на могилу. И уж во всяком случае, на городском кладбище. Если хотите, мы уже сейчас можем подобрать надгробие, а заберете вы его, когда все уладите.
Она осматривается. Потом показывает на одно из трех самых маленьких надгробий.
— Сколько стоит такой памятник?
Вечная история! Бедняки никогда не спрашивают сразу, сколько стоит самый маленький. Такое впечатление, будто это своего рода проявление вежливости по отношению к смерти и к покойнику. Они не просят сразу же показать им самый дешевый памятник. Хотя потом чаще всего именно его и берут.
Я бы и рад ей помочь, но эта каменюка стоит сто тысяч марок. Она испуганно смотрит на меня усталыми глазами.
— Это нам не по карману. Это гораздо больше, чем...
Нетрудно представить себе, что это больше, чем то, что у них осталось.
— Возьмите вот этот маленький, — предлагаю я. — Или просто надгробную плиту. Вот эту, например, — она стоит тридцать тысяч и выглядит вполне достойно. Вы ведь просто хотите, чтобы было видно, где покоится ваш муж; в этом смысле плита ничуть не хуже, чем памятник.
Она смотрит на плиту из песчаника.
— Да, но...
Ей, наверное, нечем будет в следующем месяце платить за жилье, а она упрямо не хочет покупать самое дешевое. Как будто этому бедолаге не все равно, сколько стоит кусок камня на его могиле. Если бы они с дочкой поменьше ныли и побольше думали о нем, когда все это случилось, он бы сейчас, скорее всего, был жив.
— Надпись мы можем выполнить золотыми буквами, — говорю я. — Это выглядит солидно и эффектно.
— За надпись нужно платить отдельно?
— Нет, она включена в стоимость плиты.
Это неправда. Но в ее воробьином облике есть что-то настолько щемящее, что я ничего не могу с собой поделать. Так что если она теперь пожелает видеть на плите длинную цитату из Библии — я пропал. Такая надпись стоила бы больше, чем сама плита. К счастью, она ограничивается именем и датами жизни и смерти: 1875–1923.
Она достает из сумочки кучу некогда измятых, а теперь расправленных, разглаженных и связанных в пачки банкнот. Я осторожно перевожу дыхание. Предоплата! Такого мы давно не видели. Она с серьезным видом отсчитывает три пачки. В руках у нее после этого почти ничего не остается.
— Тридцать тысяч. Хотите пересчитать?
— Нет. Незачем. Все верно.
Иначе и быть не может. Она, я думаю, не раз пересчитала эти деньги.
— Знаете что? — говорю я. — Мы дадим вам в придачу еще цементное обрамление для могилы. Это уже будет совершенно другая картина.
Она испуганно смотрит на меня.
— Бесплатно, — прибавляю я.
По лицу ее скользит отблеск печальной улыбки.
— Вы первый, кто проявил ко мне сочувствие, с тех пор как все случилось. Даже моя дочь... говорит, что этот позор ей...
Она вытирает слезы. Я очень смущен и чувствую себя Гастоном Мюнхом в роли графа Траста в постановке Зудермана «Честь»[10], которая идет в городском театре. Когда она уходит, я наливаю себе глоток водки, чтобы прийти в себя. Потом вспоминаю, что Георг все еще не вернулся из банка, где должна была состояться заключительная часть его переговоров с Ризенфельдом, и испытываю недоверие к самому себе: может, я «проявил сочувствие» к этой женщине только потому, что хотел задобрить Господа Бога? Благодеяние за благодеяние — обрамление для могилы и бесплатная надпись за принятый Ризенфельдом вексель и щедрую поставку гранита. Эта мысль меня так возбудила, что я выпиваю еще одну рюмку. После этого набираю ведро воды и, изрыгая проклятия по адресу фельдфебеля Кнопфа, иду к обелиску устранять следы его злодеяний. Тот спит в своей комнате сном праведника и ничего не слышит.
— Всего на полтора месяца? — произношу я разочарованно.
Георг смеется.
— Акцепт на полтора месяца — не так уж плохо. — Больше банк не дает. Кто знает, какой тогда будет курс доллара! Но зато Ризенфельд пообещал приехать еще раз через месяц. И мы заключим следующую сделку.
— Ты в это веришь?
Георг пожимает плечами.
— А почему бы и нет? Может, Лиза сработает в качестве магнита. Он даже в банке пел ей дифирамбы, как Петрарка Лауре.
— Хорошо, что он не видел ее вблизи при дневном свете.
— Да, вблизи и при дневном свете — от этого многие вещи проигрывают. — Георг вдруг удивленно смотрит на меня. — Но Лиза-то тут при чем? Она выглядит очень даже недурно!
— У нее уже иногда по утрам такие мешки под глазами! А романтикой там и не пахнет! Она все-таки довольно грубая метелка.
— Романтикой! — Георг презрительно ухмыляется. — Что это вообще за слово? Существует много видов романтики. А грубость даже имеет свои прелести!
Я пристально смотрю на него. Уж не положил ли он сам глаз на Лизу? Во всем, что касается его личной жизни, он на редкость скрытен.
— Ризенфельд явно понимает под этим понятием некое великосветское приключение, — возражаю я. — Во всяком случае, не жалкую интрижку с женой мясника.