реклама
Бургер менюБургер меню

Эн Меркар – Дороги Мага. Августин из Анконы (страница 5)

18

Мы читали Писание, и я все чаще задерживался на тех местах, где говорится о борьбе Сил. После моего прежнего переживания в Портоново эта тема уже не была для меня отвлеченной. Я видел в городе многое, что напоминало о ней: как легко человек делается добычей гнева или страха, как быстро жадность оправдывает себя разумом, как зависть облекает себя в одежды справедливости. В гавани это видно особенно ясно: там человек всегда живет рядом с краем, и потому внутренние страсти быстро и легко выступают наружу, словно соль на морском камне. И я понимал: война под небесами проходит не где-то за облаками, она проходит сквозь человеческие поступки, сквозь выборы, сквозь слова, сказанные в жару торга или в холоде обиды.

Отец Джованни однажды начал объяснять мне Откровение. Это каноническая книга Нового Завета с высоким авторитетом, имеющая статус боговдохновенного пророчества, но ее толкование в нашей Церкви остается открытым, особенно в части эсхатологических пророчеств, где важно находить баланс между буквальным смыслом и символическим, и Церковь не устанавливает жестких догм о тысячелетнем царстве, а фокусируется на его роли в освящении и надежде на окончательную победу Христа. В словах священника я слышал рассказ о живых образах: зверь и печать, труба и чаша, град и пламень, море, которое становится горьким, и звезды, падающие на землю. Он показывал мне, что эти образы касаются не только конца времен, они касаются и устройства души, ибо всякий человек носит в себе свой малый мир, и в этом мире тоже звучат ангельские трубы, и в этом мире тоже ставятся демонические печати. Я слушал, и мне становилось страшно и светло одновременно: страшно от того, как близко тьма может подступать, светло от того, что свет не скрывается и не стыдится своей силы.

В те месяцы во мне созревало внутреннее обещание. Я еще не называл его словом “обет”, мне и в голову не приходило присваивать себе монашеское достоинство заранее. Однако я начал замечать, что некоторые вещи уже не даются мне без внутреннего борения: пустая похвальба, грубый смех над чужой бедой, азарт спорить ради победы. Я стал ловить себя на том, что ищу тишины, чтобы сверить сердце, и что мне легче удержать прямоту, когда я помню о молитве. В порту я видел, как люди привыкают к хитрости, и как эта повадка постепенно срастается с их лицом. Это отвращало меня, и вместе с тем учило: духовная брань начинается там, где человек перестает оправдывать себя.

Я продолжал жить жизнью богатого дома. Я носил чистую одежду, ел лучше многих, имел возможность учиться и держать книги в руках. Но при этом я все чаще думал, что богатство не освобождает от долга, оно только увеличивает его. Сын купца обязан понять людей денег, иначе он останется слабым звеном. Но сын, которому дано услышать Писание на латинском языке, обязан понять и людей молитвы, иначе он превратит веру лишь в орнамент на своих одеждах. И вот между этими двумя речами я стал искать третью – ту, которой говорит совесть.

Слова Откровения укрепляли во мне мысли о пути. Мне представлялось, что Церковь – это не только стены и службы, и даже не только учение; она – великое воинство Божие, стоящее на страже света, и в этом воинстве есть места для тех, кто несет с собою меч не железный, а духовный. Я видел в отце Джованни пример такой стойкости: он не кричал, он не пугал, он всегда шел и стоял ровно, и оттого его слово имело большой вес. Я начал желать и себе подобной стойкости. И если меня спрашивали тогда, чего я хочу, я отвечал бы не о море и не о торговле, я хотел быть человеком, который не отдает душу на милость тьме, когда приходит час испытания.

Так еще в юности я и выучил языки человеческих обществ, и они оба требовали правды: торговый учил меня ответственности за слово и цену, монастырский учил меня ответственности за сердце и свет. Жизнь порта показала мне, как близко к человеку стоят гнев и алчность, и как легко они отравляют душу, ведя ее к погибели вечной. Латынь и Писание дали мне глубину понимания, а Откровение укрепило во мне ощущение невидимой брани, которая проходит сквозь каждую судьбу. Так мое внутреннее обещание созревало, и постепенно я начал узнавать в себе неутолимое желание быть духовным воином в лоне Церкви.

5. Дядя Гульельмо

О моем дяде Гульельмо Бомпиани в Анконе знали все, и оттого в нашем доме его имя звучало особенно тонко: оно было одновременно поводом для напряжения и предметом гордости, а гордость в таких вещах быстро обращается грехом. Он был родным братом моей матери, человеком знатного рода, при этом его путь пошел в сторону, которую родня моего отца принимала с трудом. Им казалось странным, что наследник богатого и знатного рода, папский дворянин выбрал нищенствующую жизнь, словно он отверг богатство; вместе с ним – и сам порядок мира. Говорили о нем с уважением вперемешку с подозрением, и эта подозрительность проявлялась как семейная уязвленность: хотя люди и любят святость, но лишь пока она где-то далеко; когда же она вдруг оказывается рядом, или еще хуже – в твоей семье, – она предъявляет свой стандарты, она становится неудобной или даже опасной.

В детстве я видел дядю редко. Внутреннее устройство семьи ставило между нами прочную преграду: мать берегла его имя, отец – его не порицал вслух, но при этом в доме отцовских родственников всякий раз, когда он упоминался, лица становились строже и напряженнее. Я тогда еще не умел рассуждать о причинах, зато слышал в голосах то, что позже стал узнавать и в иных делах: когда человек выбирает бедность ради Бога, окружающие начинают искать в этом скрытую гордыню, словно им легче обвинить, чем признать чужую ценность.

Жил он в верхней части города, в Каподимонте, на холме, который словно орел присматривает за портом. Там ветер сильнее, суше, и приходит раньше, чем внизу, воздух кажется чище, хотя при этом шум гавани все равно поднимается вверх, только превращается в далекое и словно уже чужое гудение, как будто море говорит вполголоса, а рынок уже лишается своего господства. Я помню узкие подъемы, камень под подошвой, белесые стены, смолистый запах сосен, которые словно висят над обрывами. Когда я поднимался туда с матерью или с о. Джованни, мне казалось, что город внизу становится меньше, и вместе с ним уменьшаются человеческие страсти, которые внизу выглядели такими важными.

Монастырь отшельников святого Августина тогда был очень скромен. Ныне люди любят большие фасады и новые порталы, а тогда все отличалось суровой простотою: небольшая церковь, тесные жилые помещения, двор, где камень нагревается днем и остывает ночью. В этой обители не искали удобств, там искали Бога и Его мудрости. О дяде говорили, что он взял на себя строгий затвор, и это одновременно вызывало уважение и страх. Он еще в молодости прослыл блаженным, проводил почти все время в келье, выходя только к общим молитвам, иногда являясь людям со словами проповеди, когда настоятель считал слова нужным. Его аскеза была настолько суровой, что он стал объектом почитания еще при жизни. Горожане видели в нем живого святого, ходатая перед Богом за город, который постоянно страдал то от морских бурь, то от политических неурядиц. Для мальчика это было почти непостижимо: родной человек живет рядом, при этом словно скрыт за дверью, которую нельзя открывать по родству или по любопытству.

Однажды я увидел его совсем близко. Это было в храме, в час, когда свечи уже горели к вечерне, и воздух стоял недвижно, пропитанный запахом воска и ладана. Он был худ, лицо его казалось высеченным из той же строгости, что и монастырский камень, и в его движениях не было суеты. И хотя он был еще довольно молод, в нем чувствовался опыт и умудренность старика. Взгляд его не искал людей, он был обращен внутрь, и оттого, когда он на миг поднял глаза, мне стало неловко, будто я вошел туда, куда входить без разрешения стыдно. Мне тогда хотелось, чтобы он улыбнулся по-родственному, чтобы признал во мне свои кровь и дом. Этого не случилось. Он прошел мимо, и в этом, наверное, и не было холода или презрения, но была иная верность, иная тяга, в которой личное уступает месту большему.

Мать моя переживала эти события по-своему. Она говорила о брате редко, при этом с таким уважением, почти с благоговением, которое не требует особых слов, а выражается в особых интонациях. Иногда, когда в городе случались беды или приходили вести о бурях и погибших, она вспоминала, что в Каподимонте есть человек, который денно и нощно стоит в молитве за Анкону, и от этого ее лицо делалось спокойнее. В такие минуты я видел, как семейная память сама сливается с молитвой, и как молитва становится оплотом и защитой.

Родня отца, напротив, держалась настороженно. Им казалось, что подобные примеры разрушают “правильную” ткань жизни: если один из знатных может отказаться от имущества и положения, то что удержит остальных в повиновении обычаям? Говорили, что бедность – дело для простых, а благородным следует служить иначе. Эти речи звучали уверенно, но при этом в них чувствовалась и некая тревога. Я слушал и учился различать: в городе часто боятся не бедности, а свободы, которая выходит за пределы привычных порядков.