реклама
Бургер менюБургер меню

Эн Меркар – Дороги Мага. Августин из Анконы (страница 11)

18

Мы говорили недолго, и в каждом его движении я видел человека, поставленного в сложное положение. Лион оставался церковным городом, где Архиепископ и каноники собора Сен-Жан ревниво берегли свои права. При этом корона Франции все сильнее влекла город к себе, действуя подкупами, привилегиями, сборами и с помощью людей, которые хотя и улыбаются мягко, но требуют твердо. Приор Гийом должен был удерживать наш дом, словно челн в этом течении, не раздражая архиепископский круг и не вызывая лишней подозрительности у королевских людей. Он говорил о них без прямых обвинений, как говорят о погоде, при этом умея утвердить свое мнение. «Слова здесь слушают особенно внимательно, брат, – произнес он. – Ухо собора и ухо короны стоят близко друг к другу. Проповедь в таком месте требует чистоты и меры».

Потом он показал на мне узкое окно, выходящее на двор. Там лежали камни, известь, доски, брусья. «Мы растем, – сказал он. – Дормиторий тесен, часовня не вмещает тех, кто приходит. Нам нужны средства, и их дают охотно, когда человек чувствует пользу. При этом всякое пожертвование имеет свой хвост: кто дает, тот и ждет чего-то взамен. Кто ждет, тот начинает требовать». Он произнес это тихо и внешне спокойно, но я услышал в этом большой опыт человека, который хорошо умеет благодарить и не хуже умеет обороняться. В Падуе рост Ордена ощущался как сила. В Лионе же этот рост был похож на постоянный торг, где святыня идет рука об руку с расчетом, и человеку приходится выбирать слова так, чтобы они не превратились в вериги.

Я спросил его о городе, и он ответил так, словно говорил о теле, в котором меняется кровь. «Еще недавно Лион сохранял свою самостоятельность как церковного владения. Теперь все чаще решения приходят от посланников Короны. Город постепенно свыкается, а привычка – самый надежный способ захвата». Это прозвучало как урок, который я запомнил. Книги научили меня хорошо различать определения; приор учил распознавать власть, которая приходит в одной руке с мечом, а в другой – с оправданием.

В тот же вечер он отвел меня в часовню. Там пахло сыростью, пламя свечей колебалось и сгиналось, словно под тяжестью общей ситуации, и тени дрожали на стенах. Гийом остановился у алтаря и напомнил о том, что для нашего ордена Лион имеет особую память: здесь, на Втором Лионском соборе 1274 года, папа Григорий X подтвердил право августинцев на существование, когда множество малых общин было распущено. Он говорил об этом не без торжества в голосе, словно описывал тайну или нечто священное, что лежит в основании дома. «По этой причине мы стоим здесь законно, – сказал он. – Это слово Собора защищает нас, когда люди спорят о том, кому принадлежит город и кому принадлежит влияние». Я понял тогда, что политическое измерение присутствует даже в самой нашей легитимности: орден жив не только молитвой, но и памятью решений, которые имеют силу закона.

На следующий день я начал читать первые проповеди в нашем доме. Сначала приходили главным образом простые люди, те, кто живет у реки и у рынка. Их лица были усталые, руки грубые, глаза внимательные. Они слушали латинские слова и ждали понятного смысла. Я говорил о послушании Церкви, о том, что церковное имущество служит бедным, служит богослужению, служит учению, и потому не может становиться добычей мирской нужды. Я говорил о том, что хотя власть короля и сильна и дарована Богом, но при этом владычество Папы – наместника Сына божьего – касается самой жизни души и порядка спасения. Внутри меня все время бушевали борения: я боялся риторики, которая льстит слушателю, а также – боялся сладости собственной уверенности. Я ощущал и другое: чувство, что мой голос вливается в очень большое течение событий, и это чувство приносило свое искушение значительности. Оно рождало амбицию – тонкую, умную, прикрытую благими словами. Я удерживал ее памятованием о том, как я клал ладони в руки настоятеля и произносил свои обеты до смерти. Всякое влияние должно проходить через этот порог, иначе оно превращается в яд.

В городе спор между Святым престолом и Короной ощущался повсюду. На улицах говорили о налогах, о королевских требованиях, о письмах из Парижа. Клирики ходили с выражением тревоги, которое трудно скрыть, когда речь идет о деньгах и о чести. Однажды я встретил у ворот собора группу каноников. Они смотрели на мой хабит так, словно взвешивали, кто я для них: помощник или соперник. В их взгляде жила ревность о власти, прикрытая ревностью о благочинии. Я поклонился и прошел, сохраняя молчание. Молчание в такой минуте гораздо надежнее и лучше спора. Оно оставляет человеку возможность сохранить лицо, а тебе – сохранить цель.

Летом 1297 года в Лион пришла весть, от которой город заговорил особенно возбужденно. Святейший отец папа Бонифаций провозгласил святым короля Людовика IX. Людовик давно жил в памяти Европы как образ христианского монарха и как человек крестовых походов, и потому его канонизация тронула сердца. Я видел радость французов, видел, как они произносили имя святого короля с гордостью, которая легко соединяется с политикой. Я видел и другую сторону: этот жест служил смягчению конфликта, он был словом, направленным к королю через образ его святого предка. В тот день я проповедовал о святости власти, о том, что правитель призван быть защитником Церкви и справедливости, и что истинная слава рождается из служения. Я говорил это с искренностью. При этом внутри меня оставалось знание: даже святость в земном мире становится знаменем, и потому проповедник обязан следить за сердцем, чтобы не начать служить знаменам вместо истины.

Лион не на словах, а на деле показал мне, как церковный город живет среди чужих притязаний и как владычество короны растет с помощью обычая, посредством сборов, путем давления на слабых. Он показал, как нищенствующий орден ищет свое место между кафедрой собора и улицей, между милостыней и учением. Он показал, как Папа говорит языком религии, а король – языком закона, и как оба языка требуют соответствующего ответа. И я дал свой ответ тогда же, внутри себя и в своих проповедях. Я стал на сторону Папы решительно, понеже видел в папстве принцип единства, который удерживает Церковь от распада на города и короны, а в самом Святейшем отце – законного и верного наследника Святого Петра.

Когда я возвращался в келии, слышал крики рыбаков на Соне, видел огни на воде и тени стен, я ощущал, что мое обучение вступило в новую полосу. Я еще оставался молод, при этом уже понимал, что богословие живет среди земных сил и обязано говорить с ними языком ясности и твердости. Именно тогда во мне укрепилась мысль, которая позже много раз возвращалась в трудах: церковный муж должен иметь разум, добродетель и способность поддерживать установленный Богом порядок, иначе он станет игрушкой Князя мира сего. Этот урок Лиона я запомнил навсегда, и он был первым моим опытом в делах власти.

Знакомство с приором Гийомом показало мне, как орденское служение соединяет молитву с управлением дорогой, людьми и средствами. Лион в 1296–1297 годах был местом, где конфликт папства и короны проявлялся в повседневных жестах, в страхах духовенства и в осторожности слов.

4. На службе Ордена (1298-1299)

Постепенно в Падуе укрепилась моя известность как чтеца и философа, и я впервые ощутил, что знание становится все более тяжелой ношей. До того умствование было моим внутренним делом: я учился, исправлял себя, придерживался распорядка, привыкал к весу книг и к тяжести обетов. С конца 1298 года все чаще звучало другое: поручение, дороги, проповеди, письма для других домов, просьба принять юношу в учение, просьба разрешить спор, поручение укрепить школу, где братьям не хватает голоса. Так Орден сделал со мной то, что способен делать со всяким своим человеком: вывел из знакомого круга и заставил проверять свои знания, умения и навыки на расстоянии.

Я жил все там же, у дельи Эремитани, в той новой обители. Часто я просыпался еще затемно, пока город еще не успевал поднять свой шум; в коридорах монастыря слышались шаги братьев, стук сандалий о камень, едва слышный шелест ткани и пение вполголоса. Лампады у статуй горели теплыми огоньками, и в этом неярком свете было свое утешение: все, что человеческое – часто колеблется, а огонь служения сохраняет свою устойчивость, коль человек бережет его в себе.

Падуя в те годы была оплотом гвельфов (сторонников Папы), и эта общегородская приверженность особенно остро ощущалась в монастырских стенах. В разговорах братьев часто звучали названия союзных городов, упоминания о тревогах севера, о притязаниях Вероны и о тех, кто стремился увеличивать свое могущество мечом и угрозами. Хотя я и не был создан для политики, но при этом понимал, что Орден в Италии живет внутри городских союзов и вражд. Мы проповедуем миру, при этом идем по дорогам, где каждое знамя на башне совершенно ясно говорит путнику, как его встретят. И вот в конце 1298 года мне стали часто поручать поездки по городам, монастырям и аббатствам, которые считались для Падуи близкими и надежными.

Первой дорогой для меня стал путь к Тревизо. Он довольно близок, и потому может показаться легким, но при этом он сразу демонстрировал, что монашеская дорога – это всегда труд и души, и тела. Я шел с рекомендательным письмом и с небольшим узлом пожитков, который легко поднять, но трудно носить долго. Дорога вилась между полями и каналами, воздух пах влажной землей, а в придорожных селениях люди смотрели на черный хабит по-разному: одни кланялись, другие морщились, третьи крестились так быстро, словно прогоняли страх. В Тревизо августинский дом высился как союзный форпост: меньше Падуи, проще, теснее, с более тихим распорядком и менее богатой библиотекой. Там мне поручили говорить с молодыми братьями, проверять их чтение, объяснять порядок рассуждения. Я увидел, как быстро мои собственные слова перестают принадлежать мне: стоит произнести определение, стоит дать пример, стоит оставить толкование, и оно уже само собою начинает жить в чужих головах. Это рождает новое разумение: учитель отвечает за то, что посеял, даже если он уже ушел восвояси по другой дороге.