реклама
Бургер менюБургер меню

Эн Меркар – Дороги Мага. Августин из Анконы (страница 13)

18

О доме Храмовников на Виа Альтинате я часто слышал поначалу в нашей школе, как о другом, необычном и даже опасном, месте учения. Один из старших братьев, сведущий в языках и любивший редкие книги, как-то сказал мне в полголоса, что у рыцарей Храма есть полки, на которых стоят рукописи, привезенные из-за моря, и что среди них попадаются тексты, которых городские клирики касаются с опаской. Он произнес слово “восточные” так, будто оно само по себе несет запах ладана, а может – крови и дыма. Тогда меня увлекло желание увидеть то, что рождено под иным небом, в других странах и верах, и проверить, как это звучит в свете нашего учения.

От Эремитани до их комменды путь занимал всего несколько минут. Я шел по улицам, где камень мостовых был влажным, а люди непрестанно говорили на ходу, и заметил в себе странное чувство: я приближаюсь к церкви Сан Джованни ди Мальта, которую также именовали Сан Джованни ди Винья, словно иду к какой-то особой святыне. Это была полноценная комменда – административный центр, где жил прецептор (управляющий) и несколько рыцарей-братьев. При ней находился постоялый двор для паломников и рыцарей, направлявшихся в порты Адриатики. Позднее люди назовут это место Сан Гаэтано, однако тогда это был дом Ордена Храма, их главный опорный двор в Падуе, где решали дела имущества и дорог. У ворот почти всегда стояли люди, похожие на паломников, и рядом проходили братья в белом с крестом; и их братство казалось крепче любого городского устава.

В первый раз я вошел туда с просьбой об обучении. Меня спросили, кто я и откуда, и я назвал свой монастырь и свое послушание. Сказал, что ищу книги. Служитель посмотрел на меня долго, потом отвел в сторону, где шум двора становился глуше. Там стояли сундуки, пахло древесиной и железом, и на стене висела связка ключей. Ключи всегда говорят об управлении, даже если их держит человек смиренный.

Меня привели в комнату, которая была больше похожа на хранилище, чем на библиотеку университета. Здесь не было легкой ученой пыли; здесь царил порядок складских рядов. Полки стояли плотно, и на них лежали тетради, свитки, листы, книги в переплетах, которые видали и пустыню, и море. Пахло солью, старой кожей, дымом, и где-то в этом запахе проскальзывали едкие нотки серы и асафетиды. Я провел пальцем по одному из корешков, и кожа под рукой оказалась шероховатой, словно ее сушили не в нашей влажной Италии.

Там был брат, которого называли капелланом. Он говорил по-латински чисто, как человек, привыкший к этому языку, и при этом в его речи слышались слова, пришедшие с Востока. Он показал мне несколько книг и спросил: «Зачем тебе это?».

Я ответил так, как ученики обычно отвечают в школе: «Чтобы различать духов по их речи. Чтобы укрепить разум в истине.»

Он усмехнулся коротко. «Разум любит хитрость. Истина любит простоту. Ты способен различать, где одно прячется за другим?»

Я вспомнил свои диспуты и сказал: «Да, я умею различать, где слово служит Богу, и где оно служит тщеславию.»

Он подвел меня к столу, на котором лежал лист, исписанный рукой, которая привыкла к скорому письму. В углу стоял знак, похожий на печать. Капеллан произнес: «Здесь изложены доводы людей, которые много спорят о природе власти. Их речи доходили до нас через море. Читай. Потом поговорим.»

Я читал, и чем дольше всматривался в строки, тем яснее разумел: мне дали не забаву и не ученую редкость. Это была проверка, испытание. Они хотели видеть, как я поведу себя рядом с тем, что многим показалось бы опасным.

Так начались мои хождения в дом Храмовников. Я приходил сначала редко, затем все чаще. Всякий раз путь оставался тем же: от нашего монастыря через городские улицы, где слышны крики торговцев, где пахнет сыром и мокрой соломой, где адвокаты торопятся к суду, и где юноши несут книги под мышкой. Я входил в их двор и видел, как хозяйство и молитва сходятся в один общий строй. Здесь считали доходы с земель и готовили фураж, здесь принимали путников и отправляли гонцов, здесь служили мессу так же строго, как строем содержали конюшню. И здесь же обсуждали странные и опасные темы, знания о том, что боязно даже вымолвить. В этом месте власть не скрывалась; она виделась в связке ключей, в переплетенной коже, в воске печатей. Тогда они казались вечными, как сами Альпы, и их коменда была словно крепостью внутри крепости.

Поначалу наши беседы долго касались в основном философии и богословия. Мы говорили о том, как верная мысль должна удерживать человека от падения, как мудрое правило удерживает общину от распада, как смирение отделяет жизнь от греховной лености. Постепенно я все больше видел в рыцарях Храма людей, привыкших к молчанию, и это молчание давало им особую силу в разговоре: они говорили редко, зато каждый их вопрос касался самой сути вопроса. Иногда за столом сидели двое или трое, и один из них держал ладонь на рукояти ножа, спокойно, как держат руку на обычном предмете, вовсе без угрозы. Я учился понимать, что такой навык алертности тоже есть своего рода молитва, хотя и в иных одеждах.

Постепенно к нашим словам все больше примешивалсь дела мира. Поначалу это случалось почти незаметно: кто-то приносил письмо, и собеседник, не прерывая разговора, бегло читал его и прятал в рукав. Потом я начал слышать названия городов, которые лежали куда дальше Рима и даже дальше моря. Стали звучать названия портов, суммы, сроки, имена комтуров. И вот, в один вечер разговор коснулся судьбы Акры.

Падение последней твердыни на Святой земле, которое произошло уже почти 10 лет назад, до сих пор было в Падуе живой болью, словно вчерашний пожар. О нем спорили и в наших школах, и в домах купцов. Люди говорили о святынях, о реликвиях, о том, что христианство так много утратило на Святом берегу, и многим казалось, что мир подошел к своему краю. В монастырях все чаще поднимались слова о знамениях, и ожидание великого рубежа нового столетия тревожило сердца. Я помню, как один из наших братьев сказал: “Если Господь допустил такую потерю, значит, мы уже стоим у дверей Суда”. В таких речах было слишком много страха, и этот страх искал себе подобающую одежду благочестия.

У храмовников же эта тема звучала совсем иначе. Я сидел в их зале, где стены были украшены рыцарскими знаменами, и видел, как один из рыцарей стиснул пальцы на чаше, когда до него донеслось слово “Акра”. Он сказал тихо и твердо: «Город пал. Но Дело осталось.»

Капеллан, тот самый, что открыл мне полки, добавил: «Люди хотят объяснения. Ордену нужен новый путь.»

Тут впервые я услышал разговор о союзе с восточными владыками, о возможности ударить по мамлюкам через иные земли, через «степь», и в речи мелькнуло слово “татары”, которым у нас часто называли монголов. Говорили о письмах, о посольствах, о том, что некоторые надежды связывают с ханом и его войском, который может помочь в новом Походе. Я понял, что в конце века мысль о возвращении Иерусалима держалась не только на страхе и не одной горячностью, она подкреплялась и трезвым расчетом и дипломатической перепиской. Бумага связывала королей и магистров так же крепко, как цепь связывает врата.

Так разговоры о падении Акры вошли в мою молодость, и я запомнил не столько подробности осады, сколько лицо Церкви в тот час: оно стало строже, темнее, тяжелее, словно на него легла пыль разрушенных стен.

Я слышал, что и Папа Николай IV пережил эту потерю как личную рану. Он был человеком Ордена, человеком бедности и устава, и весть о падении Акры звучала для него как укор всему Западу разом: и рыцарям, и королям, и тем, кто привык говорить о Кресте, держа при этом руку на кошеле. В монастырях читали послания и призывы к покаянию; в каждом слове чувствовалось, что это зов не к обыденной молитве, а к собранности всей Европы. Я помню, как старшие говорили о Папе так, словно он постарел за одну ночь, и словно эта ночь уже не кончилась до самой его смерти: он продолжал желать Иерусалима, при этом мир отвечал ему медлительностью, расчетом и разрозненной волей.

Тогда во мне укрепилась мысль, которую я долго не мог формулировать прямо, потому что она звучала слишком тяжко. Я увидел: одно благочестие не соединяет державы, и одна отвага не удерживает города. Нужна власть, способная собрать волю королей в один приказ, способная заставить их помнить, что они несут не только мечи, но и ответственность. Коль такого незыблемого центра нет, то и Святую Землю теряют по частям, и каждый оправдывает себя тем, что виноват кто-то другой. С той поры я стал внимательнее к самой природе Кафедры Рима: к ее праву повелевать, к ее обязанности карать, к ее способности держать мир в едином строе. И когда я видел, как Храмовники сжимают пальцы на чашах при имени Акры, я понял: их боль сродни той, что когда-то легла на сердце Николая; только у папы она стала законом, а у рыцарей – решимостью.

С этих пор мои посещения Сан-Стефано приобрели новый вкус. Конечно, я все еще оставался тем же ученым монахом, однако рядом с книгами от меня уже не прятали и документы. На столе рядом с рукописью могли появиться перечни имущества, завещания рыцарей, уходящих за море, расписки о долгах, рекомендательные письма для портов Адриатики. Тогда я впервые стал полезен им по-настоящему. В Падуе нас, августинцев, знали прежде всего как людей права и слова; к нам приходили и за юридической формой писем, которая поможет победить на суде, и за советом, который помогает сохранить честь и совесть. Храмовники ценили это, даже если вели себя с холодной осторожностью.