реклама
Бургер менюБургер меню

Эмиль Кронфельд – Соучастник (страница 4)

18

А потом был звонок отца. Строгий, деловой: «Сын, ты там не болтай лишнего. По поводу этого твоего друга. Завод «Прогресс» – щепетильная тема. Там идут процессы. Большие деньги. Не влезай. И ему передай». Саша передал. В виде той самой угрозы, написанной левой рукой на тетрадном листке. Он не хотел смерти Лехи. Он хотел его испугать, заставить замолчать, отойти в сторону. Чтобы его наивный, совестливый друг не попал под колёса той самой «большой игры», в которую уже вовсю играли отцы.

И когда пришла весть об убийстве, первой мыслью Саши было: «Это они. Отцовские друзья. Они его убрали, как помеху». И в этой мысли была и жуткая правда, и удобное самооправдание. Он мог горевать, ненавидеть «систему», и при этом не видеть, что его собственная рука подбросила записку, создав ту самую атмосферу, в которой убийство стало возможным.

Портрет второй: Равиль. Интеллигент с картой другой страны.

Если путь к Саше лежал через центр, через символические места новой власти, то путь к Равилю Ибрагимову вёл на окраину, в старый татарский район, называвшийся почему-то «Новой слободой». Деревянные, покосившиеся от времени дома с резными наличниками, узкие, нечищеные улочки, где снег был утоптан в коричневый лёд. Запах здесь был иной – дыма из печных труб, пряностей, чьей-то домашней выпечки. Здесь время текло медленнее и, казалось, не обращало внимания на все перевороты в центре.

Равиля Сергей нашёл не дома, а в маленькой, затерянной среди таких же деревяшек библиотеке татарской культуры. Вывеска была на двух языках, кириллицей и арабицей. Внутри пахло старыми книгами, клеем и сухими травами. За столом, под слабым светом настольной лампы, сидел молодой человек. Тот самый с плёнки. Смуглый, с тонкими, нервными чертами лица, большими, очень тёмными глазами, в которых горел не фанатичный, как у Саши, а какой-то глубокий, сосредоточенный, почти печальный огонь. Он что-то быстро и аккуратно писал в толстой тетради.

– Равиль Ибрагимов?

Молодой человек взглянул на него, не удивляясь. Как будто ждал.

– Да. Вы – следователь. По делу Алексея.

– Вы знали, что я приду?

– В нашем городе всё быстро становится известно. Особенно в нашей… общине.

Он говорил на идеальном, даже несколько изысканном русском, с едва уловимым акцентом, придававшим словам особую весомость. Он не предложил сесть, но и не выражал враждебности. Просто ждал.

Сергей показал фото. Равиль взял его, долго смотрел, и его тонкие пальцы слегка дрогнули.

– Он был умным. И очень одиноким. Русским, который пытался понять нас, татар, не как экзотику, а как субъектов истории. Это редкость.

– Вы дружили?

– У нас не дружба. У нас была… интеллектуальная симпатия. И общая проблема.

– Какая?

Равиль отложил фотографию, откинулся на спинку стула. Его взгляд ушёл куда-то вглубь, сквозь стены библиотеки, сквозь время.

– Проблема распада. Для Саши Никитина распад СССР – это освобождение. Для меня… это сложная хирургическая операция. Очень опасная. Можно умереть на столе. Алексей это чувствовал. Он не хотел, чтобы операция закончилась смертью пациента. А я… я хотел, чтобы пациент, наконец, зажил своей, отдельной жизнью. Даже если это будет жизнь карлика.

Он говорил метафорами, как настоящий гуманитарий. Но за этими метафорами стояла целая вселенная боли.

– Вы имеете в виду Татарстан?

– Я имею в виду мою Родину, – поправил Равиль тихо, но твёрдо. – Которая никогда не была полностью ни Российской Империей, ни СССР. Она была под ними. Как под плащом. Иногда этот плащ грел. Чаще – душил. Теперь плащ сбросили. И что? Мы голые на морозе. Но зато свои.

Он встал, подошёл к стеллажу, достал старый, потрёпанный атлас. Развернул его на столе. Это была карта СССР.

– Смотрите, – его палец ткнул в точку в центре России. – Вот наш город. А вот – граница Татарской АССР. Условная линия. Проведённая в кабинетах Москвы и Казани людьми, которые не знали, где тут какие деревни стоят. Но теперь эта линия – всё. Она решает, кто будет платить налоги в Москву, а кто – в Казань. Кто будет говорить на каком языке в школе. Чьи герои будут в учебниках. Алексей говорил: «Равиль, нельзя делить историю, как пирог. Она неделима». А я ему отвечал: «Леша, когда один забирает себе весь пирог и лишь иногда бросает тебе крошки, у тебя рано или поздно возникает желание испечь свой. Даже маленький».

– Он был против суверенитета?

– Он был против… ненависти. Он видел, что «парад суверенитетов» – это не только про свободу. Это про старые обиды, про сведение счетов, про желание урвать. И он боялся, что наш, татарский суверенитет, тоже может таким стать. Он говорил: «Вы боретесь не с империей, а с соседом по лестничной клетке, который когда-то обозвал вас «чёрным»». – Равиль усмехнулся, но в усмешке была горечь. – Он был в чём-то прав. Но он не понимал главного: чтобы не бороться с соседом, нужно сначала перестать быть его холопом. Нужно встать с колен. И для этого иногда нужны жёсткие, даже жёсткие жесты.

– Какие жесты? – спросил Сергей, и в его голосе прозвучало предупреждение.

Равиль посмотрел на него прямо.

– Не те, о которых вы думаете. Я не убивал Алексея. Он был мне… как брат по несчастью. Мы оба были чужими в этом празднике разрушения. Он – потому что жалел разваливающийся дом. Я – потому что уже строил в уме новый, и его ностальгия мешала мне сосредоточиться.

Сергей снова достал копию угрозы.

– Вы знаете что-нибудь об этом?

Равиль прочитал и медленно покачал головой.

– «Игры идут большие»… Да, игры. Вокруг завода «Прогресс». Вы знаете, кто его директор? Каменев. Типичный халим – человек системы. Но хитрый. Он уже давно скупает через родственников и подставные кооперативы лучшие цеха. А теперь, с суверенизацией, он будет играть в патриота Татарстана, чтобы Москва не забрала его активы. Он будет кричать громче всех «Свободу Татарстану!», лишь бы ему отдали завод в полную собственность. Алексей что-то узнал об этих схемах. Он приходил ко мне, спрашивал про людей, про связи. Я отговаривал его. Говорил: это опасно. Эти люди не играют в идеализм.

– Вы считаете, его убили из-за завода?

– Я считаю, что его убили из-за того, что он был честным, – тихо сказал Равиль. – А в наше время честность – смертельный диагноз. Особенно если ты начинаешь копать там, где пахнет большими деньгами. Особенно если ты русский парень, который лезет в татарские дела с вопросами о справедливости. Ты всем мешаешь. И Москве, которая хочет сохранить контроль. И Казани, которая хочет получить собственность. И таким, как Каменев, которые хотят её приватизировать.

Он помолчал, глядя на карту.

– 20 декабря вечером я был здесь, в библиотеке. Готовил материалы для предстоящего съезда национального движения. Здесь было несколько человек. Они подтвердят. С Алексеем после 19-го я не виделся. Мы договорились встретиться после Нового года, обсудить его материалы… которые он, видимо, собирал на том заводе.

В его голосе прозвучала неподдельная скорбь. И что-то ещё – чувство вины. Вины человека, который знал об опасности, но не смог или не захотел остановить друга.

Уходя из библиотеки, Сергей обернулся. Равиль снова сидел за столом, склонившись над своими бумагами. Лампа выхватывала из полумрака его профиль, похожий на профиль с старинной монеты. Он строил в уме свою страну. На развалинах общей. И смерть Алексея была для него не трагедией друга, а печальным, но, возможно, неизбежным эпизодом в этой великой и страшной стройке.

Мысленный портрет, написанный со слов Равиля:

Для Равиля детство было двуязычным кошмаром. Дома – бабушка, поющая старые песни на татарском, запах эчпочмаков, истории о древнем Булгаре. На улице, в школе – жёсткий, беспощадный русский язык, на котором нужно было не просто говорить, а думать, чтобы быть успешным. Учебники истории, где татары были лишь эпизодом: «монголо-татарское иго», потом «добровольное вхождение в состав России» (какая ирония в слове «добровольное»!), потом – тишина. Как будто его народ на триста лет выпал из истории, чтобы снова возникнуть лишь в 1917-м как «татарская автономия» – подарок великодушного центра.

Его отец, преподаватель техникума, был типичным «советским человеком». Говорил на чистом русском, вступал в партию для карьеры, пил водку с русскими коллегами и тихо ненавидел себя за то, что не научил сына читать по-татарски. Равиль научился сам. Тайком. По пыльным книгам из этой самой библиотеки. Каждое прочитанное слово было актом сопротивления, тайной победой.

Перестройка для него стала не освобождением, а наконец-то пробившимся на поверхность голосом. Он услышал, как в Прибалтике, на Кавказе говорят о независимости. И понял: мы тоже можем. Не «бороться за свои права», а заявить: у нас есть право на свою историю, свою землю, своё государство. Это была не ненависть к русским. Это была жажда субъектности. Перестать быть объектом в чужой истории.

Алексей появился в его жизни как призрак из той самой «чужой истории», который вдруг проявил к ней неподдельный, неколониальный интерес. Он не спрашивал: «А правда, что вы хотели зарезать всех русских?». Он спрашивал: «А как вы сами оцениваете договор с Москвой? А что для вас значит Шигабутдин Марджани?». Это было так неожиданно, что Равиль сперва не поверил. Подумал: провокатор. Потом увидел искренность. И это его растрогало и разозлило одновременно. Зачем? Зачем этому русскому парню, у которого и так всё есть (в его картине мира), лезть в наши раны?