18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Говард – В перспективе (страница 77)

18

Все утро, пока она развлекала супругов Морроу по просьбе своей матери, она страдала от непрестанных, страшных оскорблений, которые казались ей направленными на ее отца со всех сторон, ибо теперь вдруг все, что Араминта и ее гости когда-либо говорили или не говорили, делали или забывали сделать, приобретало новый и ужасный смысл. Теперь их отношение к ее отцу – которое прежде, казалось, состоит в основном из неловкости и равнодушия (замечание Мьюриэл о профессоре было типичным) – означало намного больше: равнодушие было оскорбительным, неловкость виноватой, а то, что его часто называли «профессором», кем он в действительности не был, она считала проявлением недопустимо покровительственного тона. Дурные манеры, и принцип «все люди разные» как будто больше уже не применялся и с убийственной легкостью был заменен подлыми фразочками вроде «у него под носом» или «за его спиной»: скорее, последнее, потому что она, наткнувшись случайно на то, что вызвало у нее такое потрясение и отвращение (и отчасти потрясение было вызвано тем, как долго она ни о чем не подозревала), догадалась, что все остальные наверняка знали – все, конечно, кроме ее отца… А он вел себя так спокойно, так мирно! Он держался от них на расстоянии с таким непритязательным достоинством, и его манеры, на которых не отразилось их отношение к нему, были неизменно учтивыми и невозмутимыми. Чета Морроу, решила она, просто либо не знала, либо не придавала значения происходящему – но Карран! Он мог выбрать кого-нибудь другого… а потом, поскольку все ее симпатии сместились с него и ее самой на ее отца и она смогла понаблюдать за Карраном с совершенно новых, отстраненных позиций, она осознала, что он мог бы выбрать кого угодно, но, по сути дела, ее мать выбрала его, а он просто отозвался. Значит, ее мать вдобавок к пренебрежительному равнодушию и беспощадной поглощенности собственными интересами практиковала измены своему мужу, непрерывную, нарастающую череду предательств, известие о которых, казалось Антонии, вполне могло убить его. Ибо если кто-нибудь из людей и неспособен вынести такое, думалось ей, то именно он: в людях он совершенно не разбирается, мысленно рассуждала она, даже я знаю о них больше, чем он. Его возможная растерянность, потрясение и срыв не давали ей покоя все время, пока она ездила по окрестностям вместе с супругами Морроу. Мысль о том, что Араминта, возможно, действительно любит Каррана, однажды пришла ей в голову, но была отвергнута из-за череды его предшественников. Переменчивый интерес матери к конкретной игре был связан с тем мужчиной, который чаще всего гостил у нее в период ее увлеченности этой игрой: ее поездки в Лондон, ее приступы истерического беспокойства и неудовлетворенности своим окружением – все, что занимало мысли Антонии, пока она якобы решала кроссворд, – теперь возвращалось, чтобы подтвердить и усилить ее тревогу.

Теперь, когда знаю и я, видимо, я тоже обманываю его, думала она. Но я не смогла бы рассказать ему, не смогла бы посмотреть ему в глаза и не посмела бы даже попытаться утешить его – бедный, бедный папа. И наверное, в Лондоне все они смеялись, говорили, какой он нудный и как легко обмануть его. Они даже не понимают, как это просто – лгать тем, кто верит. Именно тогда некая смутная, но страстная мысль о том, чтобы встать на его защиту, зародилась у нее в голове.

Когда наездники вернулись с прогулки, Араминта бросилась наверх принимать ванну перед обедом, который уже запаздывал, а супруги Морроу, задобренные крепкими коктейлями, принялись расспрашивать, понравилась ли Каррану поездка.

– Я наслаждался каждой минутой. – И он, помня о присутствии Антонии, поспешил оправдаться: – Впрочем, я всегда любил верховую езду. Жаль, что вас с нами не было.

Араминта пронзительно крикнула вниз с лестницы: просила Мьюриэл быть лапочкой и принести ей коктейль в ванную. Когда Мьюриэл ушла, Карран предложил Антонии сигарету.

– Нет, благодарю.

Он вскинул брови.

– Минти говорит, вы дымите целыми днями и ночами.

– Скоро уже за стол.

– Еще говорит, что с тех пор, как кончилось лето, вы забросили верховую езду. Она беспокоится за вас, Тони. – Он понизил голос, бросив взгляд на Дэвида Морроу, поглощенного газетой. – Мне бы не хотелось думать, что в этом есть и моя вина.

Она ничего не ответила.

– Послушайте, почему бы нам не выбраться на короткую верховую прогулку сегодня днем? Это ничего, ваша мать сама предложила, – добавил он, заметив и неверно истолковав выражение ее лица.

Она смотрела на него холодно, а ее сердце гулко колотилось от гнева и презрения.

– Сегодня днем я работаю вместе с моим отцом, и в любом случае представить себе не могу занятие, которое внушало бы мне больше скуки.

Это его задело – она заметила, как он поморщился, потом на его лице промелькнула злость, и он отозвался:

– Все еще дитя! Неужели ничто не побудит вас повзрослеть?

Она ровным тоном ответила:

– Кое-что уже побудило.

После этого он оставил ее в покое.

Весь день она работала в кабинете отца и вместе с ним. Возможности остаться с ним наедине в спокойной обстановке она ждала с нетерпением, но ее изнурил недостаток сна и мучительно бестолковое утро в обществе Морроу, и теперь она обнаружила, что не в состоянии сосредоточиться ни на работе, ни на своих тайных тревогах. Раз за разом она ловила себя на том, что внимательно смотрит, как ее отец глядит в окно, нахмурившись в напряженной задумчивости, – одновременно отчужденный и беззащитный. Хорошо, что все его внимание отдано социальным обычаям шестнадцатого века, думала она с горьким стремлением уберечь его: что бы он там ни обнаружил, это не разрушит его жизнь. Ибо впервые она смотрела на него сторонним взглядом: ее беспокойство за него и ее усталость сгладили разницу в возрасте, как будто почти поменяли их местами; он выглядел усталым, выглядел неважно, что усиливало общее впечатление слабости. Он никогда и не отличался силой, подумала она и сразу вспомнила, что на войне он попал в сильную газовую атаку и явно не был похож на человека, способного вынести новые потрясения. Потом она поняла, что отец смотрит на нее, заметив лишь, что она отвлеклась от работы, и улыбнулась с намеренно виноватым видом, словно просто увлеклась какими-то пустячными мыслями. Тут ей пришло в голову, что, возможно, единственный надежный способ уберечь его – это увести его из дома, освободить матери место, пусть распоряжается им, как пожелает; но сама Антония пребывала в таком состоянии усталости, что, несмотря на то что мысль увести отца продолжала настойчиво напоминать о себе, она просто не могла представить, как ее осуществить.

День тянулся еле-еле и завершался ритуальным – а теперь и ужасным – весельем субботнего вечера. За ужином Карран беседовал с отцом Антонии, но теперь она ненавидела его за это и не раз прерывала с бесцеремонной дерзостью: все поступки, совершенные кем бы то ни было в отношении ее отца, теперь казались ей немыслимыми. Когда к отцу обращались, ей мерещилась в этом обращении ирония; когда его игнорировали, эта грубость в ее представлении многократно увеличивалась в размерах. Она наблюдала за ним с ревнивым и отчаянным беспокойством, впервые подмечая десятки подробностей его поведения: как опрятно и упорядоченно он ест; как он, быстро оправляясь от удивления, всегда моргает и хмурится, услышав, как к нему обращаются; его неодобрительное покашливание, которым он предваряет несогласие с кем-либо; его пальцы в чернильных и никотиновых пятнах; рукава его пиджака, залоснившиеся у запястий и локтей; как беспомощно топорщатся его редкие волосы, мягкие и седые, над довольно обтрепанным воротником. Голос у него был сухой, монотонный, к концу предложений он ослабевал, становился едва слышным – как будто он и не ждал, что кто-нибудь дослушает его до конца, искренне желая узнать все, что он намерен сказать. Все это теперь казалось Антонии невыносимо, ужасно трогательным, точно так же как его недюжинные знания внушали ей величайшее уважение; и поскольку она была почти на грани, ей все время казалось, что стоит только ему на одну страшную секунду применить силу своего мышления к создавшейся вокруг него ситуации, как он сразу же поймет ее и так же внезапно будет сломлен. Весь вечер, пока он не удалился к себе в кабинет, Антонии представлялось, что остальные неумолимо подталкивают его к этой пропасти житейского знания и что сама она стоит между отцом и остальными, оттесняя его назад, к безопасности. И ведь это всего один вечер, думала она, будет еще завтра и все прочие выходные в их жизни; и, поскольку в то время она была взвинчена и обессилена событиями последних суток, думать об этой перспективе оказалось для нее невыносимо.

Часами она лежала без сна, пытаясь придумать, как бы ей увезти отца, куда им следует отправиться, какую причину назвать для поездки – и так и не пришла ни к какому решению, и пробудилась ото сна, в котором она неистово вновь и вновь твердила, что мать должна прекратить, а мать, одетая, как кукла, широко открывала фарфоровые глаза и переспрашивала: «Прекратить – что?» – «Ты знаешь, о чем я! Ты… ты…» – но ей никак не удавалось подобрать верное слово, и мать разражалась смехом, поигрывала пышными сборчатыми юбками и восклицала: «Бедное дитя, ты ни малейшего понятия не имеешь о том, что говоришь!» – а она расплакалась от злости, потому что она-то знала, что знает, только ей было невыносимо даже думать об этом слове. «Неужели ничто не побудит вас повзрослеть?» – спросил он, и она мысленно ответила, что уже повзрослела, да так стремительно, что теперь словно смотрела с огромной высоты на то, какой была раньше, и внезапно унеслась так далеко, что вообще ничего не могла разглядеть. Да я же не смогу поговорить с ней! – подумала она, когда сон отступил. Мне просто не хватит смелости: я не знаю, что сказать, и она расплакалась от нехватки у нее отваги: никакая слабость не защитит ее отца.