18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Говард – В перспективе (страница 73)

18

Она покачала головой и просто отозвалась:

– Нет.

Смотрела она по-прежнему на его руки.

– Я понятия не имел… даже представить себе не мог такое… такое недопонимание во всем.

Тогда она попыталась взглянуть на него, но ее затошнило так внезапно, что она не смела пошевелиться, даже повернуть голову. Закрыв глаза, она вонзила пальцы в землю, и тошнота нехотя отступила.

Ей уже становилось легче, когда она услышала его голос:

– Извини, если для тебя это стало таким потрясением.

Недопонимание, потрясение – слова точно падали на дно колодца. Она открыла глаза и только тогда обнаружила, что ее рубашка безнадежно порвана на одном плече. Она взялась за неровно оборванные края, запахнула их на груди и услышала собственный голос:

– Должно быть, она была очень старая. – Лоскуты ткани приходилось придерживать рукой, иначе они расходились. – Как же я доберусь до дома в такой рваной рубашке?

Эту мысль она повторила вслух, настолько она встревожила ее.

– Может, у меня найдется булавка, – неожиданно отозвался он. Булавка нашлась. – Только она небезопасная, так что смотри не поранься.

Она неловко взяла булавку и уставилась на нее.

– Дай лучше мне, – нерешительно предложил он.

Она сидела так безвольно и неподвижно, пока он закалывал рубашку, что он подумал: возможно, еще не все потеряно – хотя странно, что она не плачет. Он уже собирался обнять ее, когда она спросила:

– Почему… почему ты не живешь с ней? Если у тебя есть дети – и младенец?

– Она нагоняет на меня скуку. Уже за неделю я успеваю заскучать до смерти. – После паузы он добавил в порыве отчаяния: – А если ты беспокоишься за младенца, могу тебя заверить, что ей просто нравится иметь детей. Она получает все необходимые средства, чтобы заботиться о них, и поэтому не поднимает шума. Так что, как видишь, приезжать в Лондон она не станет.

– Я не за младенца беспокоюсь. – Она ответила вежливо, как будто опасалась поставить его в неловкое положение. Она осмотрела свою рубашку: грудь была прикрыта, но плечо осталось голым.

– Извини, милая. Боюсь, я все испортил.

Она пожала плечами, пробуя, выдержит ли булавка.

– Ничего страшного. До дома она продержится, но…

Ему показалось, что она нарочно притворилась, будто не поняла его, и он мгновенно вскипел.

– Правильно ли я понял, что ты не желаешь, чтобы я беседовал с твоими родителями о школе верховой езды?

Он увидел, как ее лицо на секунду застыло, потом она снова поднесла ладонь ко лбу, как будто думала, что он ее ударит. И сказала:

– Пожалуйста, не надо говорить с ними. Извини, что поняла тебя неправильно. Сейчас я хотела бы вернуться домой.

– Извини, – пробормотал он, пока они направлялись к лошадям. Его охватил тоскливый стыд. Он явно ее обидел, безнадежно испортил все, что только мог. Откуда ему было знать, что она настолько щепетильна. Ох уж эта ее невинность, думал он с чувством сродни ужасу: в самом деле, следовало бы предупреждать людей о таком. Но что толку теперь об этом думать – надо бы постараться быть с ней полюбезнее. Он подошел помочь ей сесть в седло, но она уже вскочила на лошадь.

– Тони… мне очень жаль. Это было отвратительно с моей стороны. Теперь ты меня простишь?

Но она ответила неестественно высоким и звонким голосом:

– О, нет! Ничуть не отвратительно! Едем.

Она ехала впереди и гнала лошадь во весь опор. Вскоре лошади взмокли, но путь оставался еще неблизкий. Всякий раз, когда напряженное молчание казалось ему невыносимым, она обращалась к нему с каким-нибудь банальным замечанием, переполнявшим его несоразмерной признательностью. Казалось, часами они скакали через лес, по шоссе, затем бесконечными полями: она сама открывала ворота, ждала, когда он проедет, и закрывала за ним. Один раз он заметил, что понадобится охладить лошадей после приезда, и она ответила, что справится сама.

– А ты поиграй в теннис.

В этот момент они ехали рысью по дороге, он вровень с ней: при этих словах он взглянул на нее, надеясь уловить на ее лице то, что он смог бы понять – тень каких-нибудь эмоций, желание уколоть, гнев, досаду, – сгодилось бы что угодно, но он ничего не заметил, а она добавила тем же замкнутым голосом:

– Если хочешь, разумеется.

Когда они наконец достигли подъездной дорожки к дому, она придержала лошадь и сказала:

– Я дам тебе спешиться у садовой калитки, а потом сама уведу их за дом в обход.

– Тони, ты очень злишься на меня?

Она покачала головой и чуть прибавила скорость.

– Ну, тогда разреши мне пойти с тобой охладить мою лошадь. Давай не будем создавать неловких ситуаций, милая, – в этом нет никакого смысла, верно?.. Тони! Мне правда жаль, честное слово. Я понятия не имел…

Ему хотелось сказать, что он понятия не имел о том, какая она, но он почему-то не решился. Не говоря ни слова, она забрала у него поводья – несмотря на жару, она все еще была очень бледна. Он смотрел, как она уезжает прочь, очень прямая на своей лошади, и даже представить себе не мог, что в тот же момент, как она повернулась к нему спиной, слезы хлынули из глаз потоком, совершенно ослепив ее.

В дальнейшем она никак не могла отчетливо вспомнить остаток того дня. Выгул лошадей круг за кругом по широкому лугу сбоку от рощицы – даже спустя долгое время после того, как обе охладились, – слабость от боли, одни и те же фразы крутятся в голове, каждая в своем уголке луга: ее «я вся твоя», его «сначала мне надо домой», созданный ее воображением «Изумрудный остров»; «Прежде мне понадобится поговорить с твоими родителями, чтобы они согласились доверить свою единственную дочь моей необузданной жизни», «двое и младенец», «я хочу тебя», «недопонимание, потрясение…» – когда она сказала, что вся принадлежит ему! Он просил у меня этих слов. Недопонимание! От этого слова вновь накатила тошнота, так что ей пришлось остановиться, пережидая ее, вцепиться в луку седла. На острове оказалось полно других детей – и младенец, которого родила ему Эллен. Она произнесла это имя вслух и подумала, каким знакомым оно, должно быть, всегда звучало для него; и все же ее собственный остров упрямо стоял перед ее мысленным взором, и мать, оберегая ее, пренебрежительно заявляла: «Дорогая моя, ты ни малейшего понятия не имеешь о любви!» – в то утро, когда пришло письмо от него. Она понятия не имела потому, что он не сказал ей, что женат. Он говорил, что любит ее. Неужели все остальные знали? И Инид? И ее мать? Неужели это… недопонимание – всецело на ее совести? В боль вновь вторглась тошнота. Вердикт, вынесенный отцом ее уму, с безобразной поспешностью напомнил о себе; только глупые люди допускают подобные недопонимания (она изо всех сил старалась приспособиться к нищете этого слова, потому что именно его выбрал он). А потом и мать, замешкавшись у нее в комнате, заметила, что не следовало бы вешаться кому-либо на шею, пренебрегая всеми остальными. Теперь мучительно стыдно было думать о том, как ей хотелось, чтобы он считал ее красивой, любил ее, ездил с ней верхом, придумывал, как бы остаться с ней наедине, писал ей (чего он не делал никогда), строил планы на будущее – она уронила голову в ладони: жгучий, едкий стыд; она не знала, как вынести его.

Солнечный свет на дубах стал очень тусклым, очень желтым, конский пот высох, сделал шкуры неровными и матовыми. Пора было двигаться дальше, переходить к следующим делам, а она не знала, с чего начать. Луг был своего рода отсрочкой: в доме полно людей, которые провели день иначе, – и он будет там. Слезы проливались, иссякали, возобновлялись, а она будто бы и не управляла ими и ужасалась их предательской власти.

У себя в комнате она расколола булавку на лимонной рубашке и сняла ее.

Одевалась долго: ходила по комнате из угла в угол и забывала, что ищет; роняла то одно, то другое, долго смотрела на оброненную вещь, прежде чем наконец поднимала ее. Не сознавала, думает о чем-нибудь или нет, пока не заметила шмеля, застрявшего в раме ее окна, и машинально подошла, чтобы его выпустить. И опять действовала неуклюже: шмель улетел, но она прищемила палец, а потом, без какой-либо четкой мысли или причины, положила пострадавшую руку на край подоконника и свободной рукой опустила на нее раму. Было очень больно, ей понадобилась мучительная секунда, чтобы снова поднять раму. Кожа лопнула; она смотрела, как проступают отдельные капельки крови, пока они не разрослись и не слились воедино. Рука неравномерно пульсировала, ушиб был силен – может, треснула или сломалась кость. Она крепко обхватила левое запястье правой рукой, чтобы выдержать боль, ощутила, как слезы вновь щиплют глаза. Но теперь она сама их вызвала. Она обеспечила им причину – если понадобится, на целый вечер, и, как только подумала об этом, слезы нелогичным образом прекратились.

Сошествие вниз, вход в гостиную – солнце слепило ей глаза, пока она открывала дверь, так что поначалу она никого не видела; взятый бокал; мать, ахающая по поводу ее руки, которую она кое-как перевязала, – все остальные, разглядывающие руку: его взгляд на ней – поднятая голова, его легкая заговорщицкая улыбка (прямо как будто все осталось по-прежнему!) и внезапное понимание: он не верит, что ей в самом деле больно, для него это очередная уловка вроде его подвернутой ноги; отчаянное желание, чтобы он поверил ей, застывший взгляд поверх его головы, пока ее собственный голос объяснял, что она просто немного ушиблась, и дальше ей было уже все равно.