Элизабет Говард – В перспективе (страница 36)
– Я не могу вести разговоры, когда рядом творится вся эта деструкция. Иди сюда и возьми сигарету.
– Ты хочешь быть центром деструкции.
Репликам такого рода научил ее он и отметил собственное горькое удивление оттого, что она научилась так быстро.
Сигарету она взяла, но осталась стоять перед ним, и он, взглянув на нее снизу вверх, вдруг осознал, что она невыносимо несчастна, поглощена ошеломляющей болью и жжением этого открытия, которое она пыталась скрыть, и это ее пугает – она двигалась и говорила, чередуя живость и осторожность, присущие панике.
– Имоджен, – ее имя он произнес так, словно боялся разбудить ее, – если ты не расскажешь мне, я ничего не узнаю.
Она не сдвинулась с места.
– На протяжении жизни, – с болью заговорила она, – человек идет по узкой тропинке, и, кроме этой тропинки, с обеих сторон которой, видимо, живые изгороди, он мало что видит, разве что время от времени такие же ограниченные альтернативы, и так до тех пор, пока неожиданно – по крайней мере
Он ответил, будто рассчитывая утешить ее этим:
– Не знаю. В какой-то момент жизни – может быть.
– От этого так одиноко, это ослепляет. – Он едва расслышал ее.
– Таков минус смелого воображения, – добавил он.
– Правда?
Он почувствовал, что она уцепилась за эти слова.
– Думаю, да. Люди либо не смотрят, либо не желают признавать то, что увидели.
– Воображение тут ни при чем.
– Все это составляющие разума. Думаешь, воображение всегда связано с удивительным, ложным, с искажениями, с желаемым, но невероятным? Это единственное и самое мощное оружие для обнаружения истины. О воображении говорят много нелепостей, потому что оно, как и большинство видов мощного оружия, представляет опасность.
Она постепенно приходила в состояние равновесия. Чтобы дать ей больше времени, он продолжал:
– Когда воображение достигает успеха, его называют предвидением, когда им злоупотребляют или оно терпит фиаско, говорят, что оно патологическое или еще похлеще. Бог прикладывает к нему руку, когда оно действует успешно, психиатры – когда нет. Только, – добавил он, – не верь всему, что я говорю. Я делаю вступление, или топчусь на месте, или что-то вроде. – Он улыбнулся, и она улыбнулась было в ответ, тревожно замерла и спросила:
– Так ты вернулся, чтобы поговорить об этом?
– О, конечно же, о тебе. Это самый увлекательный предмет в мире, не считая меня. Но меня опередило это… сожжение.
Она бросила взгляд на плиту.
– Сядь. Строить из себя что-либо гораздо труднее, когда сидишь.
– Ну хорошо. Я сделала это вовсе не назло тебе.
– Теперь я это вижу. Но я от природы настолько злонамерен, что всегда жду того же от других людей. Так зачем ты это сделала?
– Вчера ночью я написала об этом моим родным. И, когда этим вечером говорила с тобой, я думала… думала…
– Ты думала, что я помогу, а я не стал.
– Почти. Я думала, что ты поймешь, каково это. Понимаю, это глупо, ведь никто не может в точности знать, что чувствует другой, не важно, по какому поводу. – Последовала пауза, она пыталась осмыслить свое открытие, потом сказала: – И, пожалуй, я ждала, что ты придумаешь что-нибудь.
– Да?
– Ну вот, а поскольку ты этого не сделал, я, оставшись здесь одна, решила, что лучше будет сжечь мои корабли, пока мне еще хватает на это смелости. Я опасалась, что проснусь утром размякшая и буду врать самой себе. А если я все сожгу, подумала я, то по крайней мере не смогу перебирать свои работы и искать этому оправдание. – Она смотрела на него, и ее лицо больше не было непроницаемым, она вновь говорила так, будто видела его. – Беда в том, что я вообще не знаю, чем заняться. – И она яростно добавила: – Не хочу существовать, плыть по течению и ничего не создавать. Тогда уж лучше не жить.
– Ты долго прожила с мыслями о живописи. Незачем рассчитывать, что тебе сразу же представится в равной мере значительная замена. Для этого нужно время, но ты ее найдешь.
– Но
– Пока не знаю. Если поищешь ты, это будет твоя находка.
Вид у нее стал настолько расстроенный, что он добавил, не подумав:
– Так или иначе, ты выйдешь замуж и заведешь детей.
– За тебя? Думаешь, я смогу выйти за тебя?
Ее лицо осветилось такой готовностью, так простодушно и без тени расчетливости, с такой страстной уверенностью в ее любви, что у него дрогнуло сердце. Он сказал:
– Я не это имел в виду. Я уже женат.
Он увидел, как она мгновенно смирилась с тем, что он ее не хочет – или недостаточно хочет, – и внезапную смерть ослепительной надежды, утонувшей на дне ее сердца. Попытавшись улыбнуться, она отозвалась: «На самом деле я, конечно, даже не думала, что смогу», – и сложила руки на коленях, одну поверх другой.
Ему отчаянно хотелось уберечь ее гордость, в которой не было тщеславия, утешить и успокоить ее, но он так и не смог придумать ни слов, ни жестов, которые ничем не грозили бы ему.
Она расцепила пальцы, поглядела на ладони, уперлась ими в пол.
– Наверное, уже очень поздно, – наконец заговорила она. – Ты лучше поезжай.
– Я не хочу уезжать.
– Тогда не уезжай. Останься, если хочешь.
Отогнав воспоминания об этой интонации, он опустился на колени рядом с ней.
Домой он вернулся рано утром, еще до того, как кто-нибудь успел встать. На столе в холле нашлась записка от Дороти: «Мадам м-р Томсон звонил будет еще». Только на полпути наверх он узнал эту фамилию и вспомнил Марсель. Какого черта – но существовала лишь одна причина, по которой Томпсон стал бы звонить женщине, кем бы она ни была. Она – и Томпсон! Нет, но право же, она стала бы Ватерлоо коротышки Томпсона – наверняка уже стала, Томпсон не из тех, кто тратит время зря… тогда зачем он теперь звонит? Он пожал плечами и не стал искать ответа.
Спальня была пуста; его жена не ночевала здесь. Он разделся и уснул, пытаясь представить себе, как она зовет Томпсона его абсолютно чудовищным именем, но даже вспомнить его не смог – только как захлебывался смехом, услышав впервые, и посоветовал Томпсону ни в коем случае не пользоваться им. «Это все моя мать, – сказал тогда Томпсон. – В то время она всерьез увлеклась Востоком».
Он был уже на полпути к завершению завтрака, когда его жена вошла в комнату, одетая в пальто, со своей утренней почтой в руке. Она молча и устало села на свое место. Он поднялся, чтобы налить ей кофе. «Будь добр, Конрад, черный». После того как он поставил перед ней чашку, а она посидела молча, грея об нее ладони – ситуация казалась безлично-напряженной, порожденной их обособленной усталостью, – она сказала:
– Наверное, надо было предупредить тебя. Мне позвонили и сообщили, что делают экстренную операцию, поэтому я поехала в больницу, чтобы быть рядом, когда он придет в себя, – на случай, если ему понадобится что-нибудь, а когда поняла, что проведу там всю ночь, было уже слишком поздно, чтобы будить тебя звонком.
– С ним все в порядке?
– Не думаю, что он в курсе на этот счет. – Она отпила кофе и повторила: – Не думаю, что он в курсе.
Ее лицо было совершенно измученным усталостью – лишенным выражения, знакомым, замкнутым – и он вспомнил, что точно так же она выглядела, когда родила первого ребенка, и как трудно ему было налаживать с ней контакт. Он снова спросил:
– Но все же считается, что операция прошла успешно?
Она положила еще сахара в кофе и размешала.
– Как можно об этом судить? Он не умер, и, говорят, держится молодцом – в пределах ожидаемого. Но утверждать, что ему хорошо, никто не решается, потому что не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять обратное.
– Ты повидалась с ним?
– Да. – Последовала пауза, потом она сказала: – Не правда ли, поразительно, как люди, когда им больно, словно съеживаются – все, кроме глаз. А может, это не только от боли.
– Ну а от чего же еще? – резко спросил он.
Она уставилась на свою чашку.
– Еще… от душевных терзаний. Вот чего не в силах вынести…
– Ты себя мучаешь, – перебил он. – Ты же не была настолько предана своему отцу. Будь проще, больше думай о себе. Мирись со знакомым злом[16].
Она промолчала, он вернулся к практическим соображениям.
– Сегодня будешь спать? Отвечать на звонки сможет Дороти. Если возникнет что-нибудь важное, она тебе передаст.
Слабое оживление, вызванное некой новой тревогой, скользнуло по ее лицу. Она подняла глаза.
– Я поставлю телефон возле постели. – Она собрала письма. – Мне может понадобиться отвечать на звонки самой.
Уходя в офис, он взглянул на столик эбенового дерева. Записки, оставленной Дороти, на нем не было.