18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Арним – Мистер Скеффингтон (страница 20)

18

– Так вот, глядя на вас с Одри, – продолжила Фанни, – я вспомнила стихи про челнок в бухте. Кажется, их Вордсворт написал?

Тут Фанни вспомнила и кое-что другое – обидное прозвище, прицепленное великому поэту Эдвардом Монтморенси, и, к собственному неприятному удивлению, внутренне усмехнулась. Эдвард обозвал Вордсворта Рыбьей Рожей. Рыбья Рожа. Какая гадость. И тем не менее даже сейчас Фанни едва не хихикнула.

Тактичная Фанни знала: чтобы осчастливить Джима, достаточно завести речь о поэзии (если только его бедная ветхая память не оскудела цитатами, как оскудела волосами его бедная милая макушка). Оказалось, с памятью полный порядок. Джим бросил тискать чашку, встал с живостью, какой нынче еще не демонстрировал, и вышел, но тотчас возвратился («Хвала небесам», – подумала Одри, не успевшая толком испугаться) с пухлым томиком.

– Вот оно, – сказал Джим, мгновенно отыскав стихотворение, и стал тыкать в нужную строку пальцем. Палец – распухший в суставах, неестественно бесцветный – подрагивал.

– Пожалуйста, прочти вслух, – попросила Фанни и закурила сигарету («Хвала небесам, не нужно предлагать сигареты», – подумала Одри).

Фанни откинулась на спинку стула. Одри успела освоиться настолько, чтобы тоже откинуться на спинку стула. Джим, имевший приятный голос, декламировал очень недурно. Отличное занятие, думала Фанни, прямо-таки выход. Говорить ничего не нужно, мысли расслаблены, свободно блуждают – никакого напряжения, никакой тревоги. В этом аспекте чтение вслух гораздо лучше шахмат, решила Фанни; мало того, что шахматы требуют концентрации, так еще и предполагают обмен репликами вроде «шах» и «мат». Шахматам ее учил Перри – сэр Перегрин Лэнкс, ныне королевский адвокат, тот самый, что сменил в ее жизни Эдварда и получил отставку за свой терпеливый тон. Перри сам вызвался давать ей уроки: пренебрег иными способами времяпровождения для тех, между кем сказано уже практически все. И Фанни училась, хоть и поневоле, ведь после первых двух недель восхищения со стороны Перри в ее голову закралась неприятная мысль: будто Перри, продолжая ее обожать, подозревает теперь, что она глупа как гусыня. Если Фанни освоит шахматы – игру, вне всяких сомнений, интеллектуальную, – Перри ведь признает, что мозги у нее имеются, верно? С этой целью Фанни стала тайно брать уроки шахмат у одного русского гроссмейстера (его где-то откопала ее тогдашняя секретарша). Каждое утро в сопровождении Мэнби отправлялась она к гроссмейстеру и вскоре потрясла Лэнкса своими успехами. Он думал (о чем и говорил), что у Фанни поразительная интуиция насчет шахмат. Ему и не снилось, что Фанни наделена таким талантом. «Тебе по силам абсолютно все, чудесная, восхитительная моя Фанни!» – вскричал однажды Лэнкс, зачарованно проследив, как Фанни забирает его королеву.

А потом гроссмейстер повадился класть ладонь Фанни на руку и ее рукой делать нужные ходы по шахматной доске, да еще, объявляя ей мат (что бывало нередко), умудрялся это слово промурлыкать. «Мат, – мурлыкал гроссмейстер, обволакивая Фанни томным взглядом, – ах, вам мат». Следовал вздох; в это время безупречная во всех отношениях Мэнби, почти растворившись в сумраке занятого ею уголка, притворялась, будто читает русскую газету.

Фанни бросила уроки шахмат: ее прогресс дошел до мертвой точки, и Лэнкс, после периода, отмеченного нетерпеливым удивлением, вернулся, кажется, к подозрению насчет гусыни.

Этим воспоминаниям Фанни предавалась, внимая (одним только слухом, но не разумом) приятному голосу Кондерлея. На него самого она не смотрела сознательно, хотя именно сейчас, когда Кондерлей скользил глазами по строчкам, кажется, ничто этому процессу не мешало. Нет, думала Фанни, есть что-то непристойное в том, чтобы смотреть на человека, столь опустошенного старостью. Лучше она будет слушать его голос, который, как и почерк, остался прежним. В камине потрескивали дрова, сладко пахло весенними цветами, садилось солнце, в саду заливались трелями дрозды, оттуда же доносились болтовня и смех каких-то детей. Посреди чтения Одри привстала, глянула в окно и снова села. Лицо ее, до сих пор выражавшее почтительное внимание, вдруг вспыхнуло живым интересом, и по этой мгновенной перемене Фанни поняла: это ее дети резвятся в саду – ее и Кондерлея.

Хорошо ли она сделала, что приехала? – вдруг засомневалась Фанни. Под ложечкой у нее засосало. Неужели встреча с Джимом и впрямь откроет ей упущенные возможности, неужели ей полегчает от вида чужого благополучия? Ибо Джим благополучен, готов шагнуть в ночь, которая теперь совсем близко к нему, бедняге, и которая с недавних пор, с выздоровления, занимает мысли Фанни. Джиму бояться нечего – с такой-то преданной женушкой.

А вот Фанни, когда придет ее час, положиться сможет только на Мэнби.

Остаться с Джимом наедине ей удалось только вечером, да и то всего на несколько минут. Одри ушла в детскую – как всегда, поцеловать детей на сон грядущий, – и Фанни с Джимом оказались с глазу на глаз в библиотеке.

Обоим тотчас сделалось неловко. Неужели вот в это – во взаимную неловкость – дружба и вырождается, думала Фанни. Так не должно быть. Это недопустимо. Что-то, значит, шло неправильно, если теперь они оба конфузятся. Впрочем, главная трудность состояла в другом: Фанни просто не верилось, что когда-то она имела интимные отношения с этим стариком. Вон как он сутулится у камина, набивая трубку, – чужой, совершенно чужой!

Словно спохватившись, Кондерлей прервал свое занятие.

– Ты не против, если я раскурю трубочку?

– Знаешь ведь – не против, – ответила Фанни.

Сколько раз она сама просила Джима раскурить трубку, потому что ей очень нравилось вдыхать трубочный дым!

Об этом он забыл. Он вообще забыл об очень многих милых мелочах. В памяти его остались только страдания. Фанни помнила каждую мелочь – еще бы, ведь она-то не страдала.

Кондерлей же думал: голос у Фанни остался прежним. Если на нее не смотреть, кажется, что его утраченная Фанни снова рядом, что вернулась, уселась в низкое кресло возле столика с букетом фиалок. Столик заказывала Одри, фиалки собирала тоже Одри, но сидит за столиком, нюхает фиалки его Фанни; главное – не смотреть. Нет, так не годится. Это бесчестно, да и бессмысленно – закрывать глаза на очевидное, слушать один только любимый (точнее, некогда любимый) голос.

Фанни тем временем мысленно говорила: «Что за нелепость – двое старинных друзей конфузятся, оставшись наедине. Нет, лично я буду вести себя естественно».

И приступила к задуманному – задала Кондерлею максимально естественный вопрос.

– Джим, скажи, я очень изменилась?

Кондерлей вздрогнул и выронил кисет.

– Изменилась? В каком смысле? – переспросил он, не без труда нагибаясь за кисетом: уже давно ему стало трудно поднимать оброненное.

– Ты же понял, в каком. Скажи, только честно: изменения очень существенные? – И, отчаянно сопротивляясь заразной сконфуженности Кондерлея, силясь быть с ним естественной и непринужденной, Фанни продолжила: – Видишь ли, очень трудно увидеть себя как бы со стороны. К своему лицу привыкаешь – ведь оно постоянно смотрит на тебя из зеркала. Вот если бы я хоть иногда могла выслушать непредвзятое мнение…

– Учитывай, пожалуйста, что ты была почти девочкой, когда я… когда мы… состояли в теплых отношениях, – выдавил Кондерлей. – Конечно, с тех пор ты повзрослела.

– На днях Джордж Понтифридд сказал мне совсем противоположное. Точнее, он сказал, что я не взрослею слишком долго. Сначала я подумала: Джордж имеет в виду реальный возраст, – но нет, он говорил о душе, воображении, сострадании – о чем-то в этом роде…

– Ах, Фанни, женщинам вообще свойственно сохранять в себе нечто детское… – наставительно завел Кондерлей, мечтая, чтобы вошла Одри.

– То есть женщины до конца жизни остаются дурами, – улыбнулась Фанни.

Поскольку Кондерлей вместо ответа затряс головой, Фанни добавила:

– Ах, Джим, скажи я такое Перри…

– Перри?

– Перегрину Лэнксу. Ты его знаешь.

Кондерлей мрачно кивнул. Еще бы ему не знать. Он отлично знал, что после этого повесы Монтморенси… А впрочем, теперь-то какая разница?

– Скажи я Перри, – продолжала Фанни, – насчет того, что женщины остаются дурами, он ответил бы, что я фразу с языка у него сняла. Но ты, Джим, гораздо добрее, и… – «не так скор в суждениях», хотела она добавить, но опомнилась.

– Лэнкс сделал впечатляющую карьеру, – произнес Кондерлей, закуривая и стараясь перевести разговор на третьих лиц. – Он даже отказался от поста министра внутренних дел – слишком хорошие деньги зарабатывал в качестве адвоката, не захотел терять такой доход.

– Да, я в курсе. Удивительно, да? Но оставим Перри, а то, не ровен час, еще Гитлера начнем обсуждать.

– Почему бы и нет? Тема актуальная. Гитлер представляет большую угрозу.

Фанни вздохнула.

– Милый мой Джим! И ты туда же. Готов говорить о европейской ситуации – как все вокруг. Ладно, продолжай.

И Фанни тоже захотелось, чтобы поскорее пришла Одри.

– Так ведь на сегодняшний день это самая интересная тема, – возразил Кондерлей и стал проделывать некие манипуляции с трубкой, которая никак не раскуривалась.

– Значит, я, по-твоему, сильно изменилась? – выпалила Фанни.

Мгновение Кондерлей смотрел на нее, не видя связи, затем выдал умоляющим тоном: