Элисон Маклауд – Нежность (страница 53)
Джеки надела темные очки, чтобы прикрыть глаза.
– Может быть, вы еще будете писать… Вы молоды! – Триллинг указал на зеленую траву газона, простор морского побережья. – Посмотрите, какая кругом… свобода, какой простор.
Она, не поднимая лица, потянулась за чаем:
– Мой мир теснее, чем кажется. Я не жалуюсь, вовсе нет. Но да, здесь, на Кейп-Коде, когда я одна или с Кэролайн, моей маленькой дочкой, иногда он… снова становится просторней. – Она овладела собой, взяла сервировочную лопаточку для торта и улыбнулась образцовой улыбкой светской хозяйки. – А теперь, профессор Триллинг, позвольте, я вам…
– Прошу вас, зовите меня Лайонел.
– Боже, я не осмелюсь! Вы – светило.
– А вы чересчур вежливы. Печальная истина, как мы оба знаем, заключается в том, что имя Лайонел слишком трудно выговорить. Осмелюсь сказать, оно слегка пугает людей. В юности я мечтал, чтобы меня звали – знаете как?
Она поставила перед ним персиковый крисп на белой фарфоровой тарелке:
– Как же?
Он подергал себя за мочку уха:
– Вы будете смеяться.
– Ни за что!
– Я хотел, чтобы меня звали… Джек.
Она прикусила губы, пытаясь подавить улыбку, но получилось не очень. Застывшая в воздухе сервировочная лопаточка дрожала.
Он медленно кивнул и заговорил с пародийной серьезностью:
– Трагедия не может быть полной без определенной доли фарса.
Она положила лопаточку на стол и закрыла лицо салфеткой.
– У меня всё, ваша честь. – Профессор с жаром набросился на десерт.
Ей пришлось снять темные очки и вытереть слезы краешками пальцев.
– Триллинг! Говорит Джек Триллинг! – провозгласил он, словно репетируя важный телефонный звонок. – Это мог бы быть я! Весьма звучно, не правда ли? Джек Триллинг! Такое имя подошло бы знаменитому киноактеру.
Она прижала ладони к щекам.
Оставался, может быть, час, прежде чем с той стороны обширного газона побежит на еще нетвердых ножках Кэролайн, а за ней по пятам явятся бабушка, Роза, с привычной царственной осанкой и Мод, пожилая английская няня. Джеки торопливо очистила стол и вернулась с тетрадью:
– Спасибо, что пошли мне навстречу.
Она заглянула в свои заметки, словно собиралась, как когда-то, переключиться в режим интервьюера.
– Вы писали, что политика нуждается в способности к воображению, присущей литературе…145 Мне ужасно понравились ваши слова. Надеюсь, это не слишком банально звучит.
– Я польщен, миссис Кеннеди…
– Пожалуйста, зовите меня Жаклин. Я не пытаюсь вам льстить. Я пытаюсь понять.
– Я хотел сказать – пожалуйста, продолжайте.
– Вы утверждаете, что «либерализму необходимы качества литературы: разнообразие, возможности, сложности и трудности»… Однако при этом вы также говорите, что «в американской метафизике реальность – это всегда материальная реальность, жесткая, неподатливая, несформированная, непроницаемая и неприятная».
– Как приятно бывает согласиться с самим собой!
Но она пыталась сказать нечто большее. Она упорно вглядывалась в просторное, безмятежное небо, будто надеясь извлечь свой вопрос из его гулкой голубизны.
– Но тогда каким образом из этого рождается наша собственная метафизика, не столь ригидная, более «податливая», с бо́льшим количеством нюансов? Почему мы как народ любим переменчивость и трудности – в литературе, в сюжетах, в поэзии, – притом что мы обожаем современные удобства, всякие… бесконечно прямые хайвеи, прочные стены, укрывающие от стихий, постоянный экономический рост?
– В каком-то смысле это просто. Книги. Хорошие и плохие. Они ведь, в конце концов, не что иное, как «разговоры». Диалоги. Не научные труды. Не проповеди, не идеологии. Во всяком случае, если мы говорим о романах, стихах, пьесах. Они нечто совершенно иное… Нужны плохие книги, чтобы оценить всю силу хороших. Хорошие книги помогают нам говорить с собой; видеть себя как есть; понять – нет, ощутить в живом теле разворачивающегося сюжета, – что другие люди очень редко и впрямь «другие». Лишь обретя это понимание, мы как народ, как нация сможем достигнуть зрелости… Не забывайте, у нас в стране существует великая традиция, основополагающая – традиция нонконформизма. Ведь пилигримы, высадившиеся на Тресковом мысу, были диссидентами. Они пошли на огромный риск, принесли огромные жертвы, чтобы остаться инакомыслящими и установить раннюю форму демократии, форму самоуправления, больше не основанную на угодливости перед вышестоящими, как в Англии семнадцатого века. Нам нужно возродить эту традицию – множества голосов, истинного диалога, разногласий.
– Еще вы пишете: «Если мы не настоим на том, что политика – это воображение и разум, то узнаем, что воображение и разум – политика, причем такого рода, который нам совсем не понравится». Конкретно эта цитата, – она сверилась с записями, – из вашего вступления сорок шестого года к…146
– Миссис Кеннеди…
– Прошу вас, зовите меня Жаклин. – Она взглянула на свои руки, на обгрызенные ногти. И мимоходом пожалела обо всей затее в целом. Эти вещи для нее слишком много значат. – Я вас смущаю. Простите меня.
– Жаклин, мы друзья. Задавайте вопросы. Я ничего не знаю, но я к вашим услугам.
Она отложила записи:
– Что вы имели в виду, когда говорили: «…узнаем, что воображение и разум – политика, причем такого рода, который нам совсем не понравится»? – Она сидела, с силой сцепив руки.
– Наверное, я вот что имел в виду: если мы не поймем, что политикой управляют человеческие чувства, если будем оперировать исключительно концепциями – будь то примитивная идеология, наивный идеализм, даже чистый разум или чистая логика…
– Мы станем жертвой собственных эмоций.
– Наши эмоции вырастут в чудовищ и загрызут нас, подкравшись со спины. Мы их и заметить не успеем. Они пожрут даже факты. Это случится, если мы не будем осознавать свои чувства во всей их сложности и взаимосвязи; иными словами, если мы пренебрежем воспитанием своих чувств и своего воображения – как отдельные личности и как народ. Это я так длинно говорю вам «да»; да, если мы не начнем воображать политику, которая нам нужна, политика начнет воображать нас. И нам это совсем не понравится. Она станет отбрасывать черную тень – такую, например, как это новое понятие «антиамериканского» чего-нибудь или гражданской неблагонадежности, нечистоты.
Она вздрогнула на прохладном ветру.
– Я считаю, что нам нужно не только «чистое». Нам нужно дозреть до того, чтобы мы могли принять существование противоречий, разнообразия. Как ни безумно это звучит, я мечтаю, чтобы политика нашей страны никогда не отходила слишком далеко от поэзии. Во всяком случае, от поэтической истины. Нам нужна ее сложность. Нам нужна ее простота. Поэзия помогает оставаться честными. Она допускает все свойственное человеку, позволяет все это видеть, все это любить и с этим бороться. Если мы воспитаем свои чувства, преподав им поэтические истины и все сложности человеческой натуры, описанные в великих романах и пьесах, наши чувства с меньшей вероятностью вырвутся из-под контроля и устроят хаос. Мы видели, как именно это случилось в Германии в результате великого унижения нации после Первой мировой войны. Следует воспитывать все, что есть в человеке, это жизненно важно. Когда мы превозносим рациональное мышление или понятийный аппарат за счет всего остального, то сами себе вредим. Всегда найдутся манипуляторы и хищники, которые сыграют на наших эмоциях. Именно этой истиной научный мир, как он ни прекрасен сам по себе, часто пренебрегает. Он слишком занят воздвижением рационального на высокий пьедестал.
– Джек любит стихи Фроста. Он много читает. В юности он был таким книжником, что отец считал его негодным к политике.
– Тогда нам очень повезло, что такой человек есть в сенате. Главное, чего надо бояться, – это речовок, жаргона и лозунгов. Истина никогда не бывает настолько простой.
– «Литература подрывает устои». – Джеки принялась листать свои заметки. – Вы где-то об этом пишете. Как будто она в самом деле опасна. Как будто она может вырваться из-под контроля и оказаться нам не по силам.
– Да. – Он встретился с ней глазами. – Или заставить нас остановиться и задуматься. Но такая опасность нам нужна. Чтобы пробудиться. Чтобы сохранить разум. Чтобы не забывать, что значит быть человеком – в хорошем смысле и в плохом.
– Кажется, я понимаю… Надеюсь, что понимаю.
– Позвольте мне привести пример того, что я не имею в виду. – Под яркой лампочкой полуденного солнца он вдруг показался очень усталым, постаревшим. – Смотрите, мой собственный слабый романчик почти полностью состоял из концепции, схемы, ему недоставало жизни. Я не смог вдохнуть в него жизнь. Понимаете? Великая книга – это по сути своей сеанс вызова духов, посещение из иного мира. Некоторые ученые притворяются, что литература им подвластна. Шарлатаны. На самом деле великой книге подвластны мы. Даже ее автор подвластен… Когда имеешь дело с великим романом, можно отшелушить его эстетические шероховатости. Можно заметить куски текста, ведущие в никуда, зашоренное видение, свойственное временам, когда книга была написана, личные недостатки автора… Например, этот егерь, Меллорс, в четырнадцатой главе отпускает совершенно тошнотворное замечание о чернокожих женщинах. Он имеет абсолютно нелепое представление о лесбиянках. Да и насчет евреев тоже прохаживается пару раз.