Елин Пелин – Избранное (страница 31)
Сколько слов, молитвенных, чистых, исторглось из ободренных крестьянских душ!
— Бог помогает нам. Давайте работать, работать!
И вот в эту страду на адском солнцепеке над золотым полем звучат песни, несутся волнами до самых небес, как благодарственные молитвы. Подымутся где-нибудь в окрестности девичьи голоса, поплывет песня, молодая, вольная, широкая, как поле, светлая, как любовь.
С другой стороны, из-за села, отзовется другая, ласковая, звонкая, вселяя надежду, придавая сил.
Удалой Никола часто, оставив тяжелый сноп, подолгу прислушивается. Потом с улыбкой весело глядит, как жнут одни-одинешеньки его старая мать и сестренка.
Сестренка оборачивается, дразнит:
— Как, братец? Не узнаешь Пенкин голос?
И ее опаленное круглое личико, молодое и свежее, сияет улыбкой.
— Различаю, но с трудом… Теряется, с другими слившись! — отвечает Никола.
Потом просит мать:
— Отдохни, мама, — послушай. Поймаешь Пенкин голос, значит, наверно снохой твоей станет.
Старуха, выпрямившись, нежно улыбается ему и, принимаясь снова жать, говорит:
— Коли ты ее голос не различил, так где уж мне-то, сынок?
— Кабы она одна — хоть за морем запела б, я бы и то узнал!
Вдруг умолкнет дружная песня, и в поло — тишина. И вот где-то далеко запевает одинокий голос — сильный, звонкий, трепетный. Заводит легко, тихо, потом помалу усиливается, разливаясь могучими волнами по полю.
Никола, выпустив сноп, всплескивает руками.
— Она, она!
И долго слушает.
А песня ширится, вольная, молодая, чистая, как родник, полная надежд и желаний. Собирает в букетики хорошие, ласковые слова и шлет их с любовью кому-то вдаль. То взволнованно замрет, то смело подымется, словно борясь с какой-то бесконечной скорбью, каким-то злым сомнением, и победоносно взмывает вверх, и льется гордо, стремительно.
Никола не вытерпел, вышел вперед, крикнул:
— Э-э-эй!
Бодрый, звонкий смех ответил ему с соседних нив.
Зрелые колосья слегка заволновались, весело зашептались о чем-то.
Услышала и Пенка вдали, послала задорную любовную песню в ответ.
Над полем, словно с крестом в руках, пронеслась надежда и с нею радость.
Истомленные души приободрились, поле опять огласилось смехом и песнями.
Но вдруг с дальнего участка прибежал босой мальчишка, объявил испуганно, что Пенка обмерла от жары.
Страшная весть, передаваемая из уст в уста, облетела все поле.
Пенка обмерла от жары!
Господи!
Новая жертва!
Пошел бы град, не так убил бы сердца!
Женщины оставили свои острые серпы, побежали туда, печальные, испуганные.
— Господи, может, неправда!
Молодки, девки, мужчины, бабы, старухи — все в ужасе сбежались на Пенкин участок.
Возле золотого снопа лежала навзничь, словно сраженная пулей, Пенка, любимое дитя села. Белый платок небрежно сдвинулся на лоб, оттенив ее красивое лицо. Темнели мертвенно склоненные густые ресницы. Из полуоткрытого рта текла струйка алой крови, обагряя белую шейку. Одна рука еще держала острый серп, другая заботливо сжимала пучок колосьев.
Солнечный удар убил девушку.
Никола, сам не свой, отчаянный, растолкал толпу и рухнул на землю у ее холодного мертвого тела.
— Пенка, моя радость, моя песня!
И захлебнулся от рыданий.
На другой день солнце пекло все так же сильно, жестоко. Но в поле не мелькали работники, хоть день был будний. Золотые колосья осыпались и горели одни.
Поле праздновало горький праздник.
Хоронили Пенку.
ВЕТРЯНАЯ МЕЛЬНИЦА
Красивого вида, открывающегося на наше село со всех четырех сторон, не портит даже большой недостроенный остов Лазаровой ветряной мельницы. Вот уже десять лет, как торчит на голом холме над селом, словно какое-то зубастое чудовище, это заброшенное сооружение, ставшее, по народному поверью, притоном для злых духов, уныло вращающих его растопыренные в виде дьявольского креста, ободранные крылья.
Это пустое здание с фундаментом, до половины ушедшим в бурьян, приют пугливых сусликов, зеленых ящериц и ядовитых гадюк, этот побелевший от дождей и зноя скелет с неконопачеными стенами, в щели которых дуют вихри и бури, — единственная ветряная мельница во всей округе, от шопской котловины до самой долины Марицы. Она — и единственное напоминание о засушливом годе, когда ее создали ловкие, искусные руки Лазара Дыбака, известного своими шутками и всякими планами да замыслами, осуществлять которые он начинал горячо, но оставлял с добродушной, виноватой улыбкой.
Село и всю округу постигла однажды страшная засуха: она выжгла посевы, иссушила колодцы и родники, истомила жаждой скотину.
Животворящая и говорливая сельская речка, берущая начало среди больших скал над самым селом, стала с каждым днем заметно мелеть, высыхать. Словно какое-то трехглавое чудовище выпивало ее холодные, чистые воды, еле струившиеся теперь с верховьев и жадно поглощаемые воспаленной землей. Травы и тростники вдоль речного русла пожелтели и поникли, словно побитые градом; обычно влажные берега потрескались.
И вот наступил день, когда бойкая, веселая болтовня многочисленных водяных мельниц, выбывавшая такой гулкий и радостный отклик в долине, — умолкла.
Крестьянскими сердцами овладели скорбь и тревога. Онемение мельниц, потерявших способность размалывать своими тяжелыми, еще недавно шумными жерновами зерно в муку, нагоняло страх на мужиков.
Умолкла и мельница Лазара Дыбака, черепичная крыша которой приветливо выглядывала из густой листвы четырех ветвистых орешин в долине. Воцарившееся повсюду мертвое молчание растревожило сердце всегда веселого Дыбака.
— Плохо, дедушка Корчан, — говорил он владельцу соседней мельницы. — Замолчали наши девицы, не хотят больше петь. Что делать будем?
При этом губы его кривились в легкой, но не лукавой, как обычно, а горькой усмешке.
— А? Ты что, Дыбак? — громко переспрашивал глухой дедушка Корчан, что-то тесавший под деревом, в расстегнутой до пояса рубахе.
— Говорю, девица моя со старушкой твоей больше не стараются друг друга перепеть, дедушка! Что нам теперь делать? — громко кричал Дыбак.
— Терпеть, терпеть надо, Дыбак! Станешь серчать, скоро состаришься, — отвечал дедушка Корчан.
Это был семидесятилетний здоровый и крепкий старикан, с сильной проседью и выразительным круглым румяным лицом горца, подкупающим своей добротой. Большой балагур, глуховатый и прихрамывающий, с неизменной трубкой в зубах и хрипом в полуобнаженной груди, он был не похож на других. Жил он на мельнице и там по целым дням что-то тесал, напевая себе под нос да посасывая обгоревшую трубку. Старуха его давно померла. Померла и единственная дочь, выданная в другое село. И муж ее тоже умер. У старика осталась только хорошенькая внучка Христина. С Дыбаком, который в отличие от него был молод и холост, дедушка Корчан был связан удивительной дружбой — спокойной, прочной и бесконечно веселой.
Дыбак был светловолосый, стройный парень с приятным лицом, которое особенно красили большие синие глаза. Он, видимо, решил остаться холостяком. По сельским понятиям, человек, которому стукнет тридцать, уже опоздал с женитьбой. В свое время он знатно покуролесил, завоевав себе завидную славу отчаянного буяна и неподражаемого плясуна. Но после десятилетнего скитания с плотниками по Румынии, где ему удалось подработать деньжат, он вернулся тихим и смирным, починил мельницу, — единственное, что осталось ему от отца, — и почти все время проводил на ней.
Тут он и подружился со своим глухим соседом — дедушкой Корчаном. У обоих были умелые, искусные руки, и они вместе латали колеса на припеке между мельницами, перекидываясь шутками.
В изобретательном уме Дыбака порой возникали странные замыслы, которые опытная голова дедушки Корчана всегда одобряла, а неутомимые руки обоих друзей спешили осуществить. Начинался упорный труд. Пила, тесло, долото, топор целые дни не знали покоя. Но всякий раз, доведя работу до половины, оба бросали ее.
Так, однажды они принялись за устройство валяльни. Дыбак накупил материалов, Корчан засучил рукава. Целую неделю шла отчаянная стукотня. Но когда уже возвышались четыре столба и обозначился остов здания, старый мельник отступил на несколько шагов и, усмехнувшись, промолвил:
— И чего мы зря время теряем, Дыбак? Таких валялен кругом сотни.
— Молчи, дедушка Корчан, не искушай!