18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элеонора Гильм – Ведьмины тропы (страница 51)

18

Однажды встала с постели, натянула сарафан, сделала пару шагов и вернулась назад, под пять стеганых одеял. Тепло и спокойно ей было лишь там, каждое из одеял отделяло ее от тоски и страха. А Феодорушка ложилась с ней рядом, что-то бормотала, пела тихонько – точно ласковый котенок.

«Счастье мое… Половинка счастья».

– Надобно вдвоем остаться.

Степана услышала. А может, ощутила, как из горницы вытекли люди и кошки. И даже Феодорушку отец велел вывести, хоть та и противилась, глядела гневно – точь-в-точь Степан, когда ему перечат.

Сел на ее постель, отодвинув пять одеял, оперся на здоровую шую, почти навалился на Аксинью большим горячим телом, глядел в глаза… И она подумала: ужели будет делать то, что привык? А потом вспомнила, как тонки ее пальцы, как выступают вены на руках, как, наверное, страшен ее лик, – и не глядела на себя за эти дни, о том и не думала.

И внезапно засмеялась.

– Ты чего? – спросил Степан, и радостная синева немного потухла.

– А ничего, – ответила и вновь засмеялась.

– Скучаю по тебе. А людей за Сусанной отправил, найдут ее.

И сбивчиво заговорил о людях своих, отправленных за дочкой, что с перерезанным горлом валялись на пустыре за государевым кабаком, о том, чего она слышать не хотела.

– Отыщу Сусанну, из-под земли достану, – повторял он.

– Не надо из-под земли, – шептала Аксинья и чувствовала, как кипят в ней слезы. Одолели проклятые. – Илюху Петухова сына за ней отправил?

Степан чуть отодвинул жаркое и жадное тело от ее безвольного, сразу поняла: не Илюха ищет Сусанну. Стал объяснять многословно и жалко, что Илюхе настоятельница Покровской обители велела в наказание работать в монастырском лесу, что Хмур и верные казаки отыщут синеглазую дочь, о том можно и не плакать.

Аксинья отвернулась, глядела на мох: заткнутый меж бревен, он лез наружу, точно как в ней чувство, от коего принялась дрожать. И вновь натянула на себя пять одеял. И даже сказать «уйди» не могла, боялась своего голоса.

– Пойду я, ты полежи. Устала ведь, да, Аксинья?

Он потянулся к ней, видно, собираясь обнять, – молодец, выручивший ведьму из подземелья, герой, спаситель, чуть потускневший Степан Строганов, тоска ее и гнев. Дернулась, чуть не свалилась с лавки. Степан вовремя подхватил ее, потянул к стене, прижал, точно неживую.

– Ты… Я без тебя… – тянул, а Аксинья отчего-то видела его невесту, кровавые потоки в лохани с нечистотами, темную келью и ответила лишь одно:

– Спать хочу.

– Ванька по лесу шел и боровичок нашел, – пел детский голосок над Аксиньиным ухом.

Она, не открывая глаза, вспомнила: «Дома, дома, я дома. Феодорушка поет, пташка милая», – и улыбнулась.

– Ванька по лесу шел, – разорялась дочка.

Аксинья выпростала руку и, нащупав медовое, теплое, погладила, потянула к себе, прижала. Ужели и правда вырвалась из обители, из цепких рук матушки Анастасии… Ужели не сон?

– Обними, – прошептала Феодорушка. Тут же прижалась к ней, вцепилась в рубаху, точно боялась: отпустит – исчезнет блудная матушка, подхваченная ветрами.

– Доченька, милая, ты не бойся, с тобою буду, – шептала Аксинья, хоть Феодорушка давно заснула и тихое дыхание ее согревало правую руку.

Аксинью тоже смаривал сон. Но что-то не давало ей окунуться в бездонную реку. Дочкина песенка растревожила ее, напомнила важное да забытое.

«Ванька по лесу шел», – повторила она. И еще раз, и еще, пока не поняла, какого Ваньку ей напомнила песня.

Еремеевна кричала, словно растревоженная наседка: «Чего удумала! Покой надобен и чистота. Не пушу никого!»

Успела подумать, что старуха взяла большую власть в Степановом – ее, Аксиньином – доме, что она не дитя, за которое можно решать, но раздражения в думах не было. Они текли поверху, не взбаламучивая души.

Анна заплела ей косы, о чем-то повздыхала: то ли углядела сизые волосы, то ли осталась недовольна тощей косицей. Аксинья и от того устала, будто три десятка лет не облачалась в вышитую рубаху и однорядку, не укладывала волосы в светлый повойник, не чувствовала себя хозяйкой. В ее горнице собрались Еремеевна, Анна Рыжая, Маня, Дуня с малым дитем, Феодорушка: вздумали охранять ее.

Расселись по лавкам. Все, окромя Аксиньи, при деле: с прялкой, пяльцами или шитьем.

Суета-маета ради какого-то Ваньки. Да полно, что парнишка. Его не видела, не слышала, век бы не знала. Не ради живого – ради мертвой.

Ванька оказался высок, плечист, русоволос, будто молодец из сказки. О том Аксинья слыхала много. Он стянул шапчонку, поклонился до земли, замер у входа: с согбенной спиной – и то под потолок. Аксинья молвила: «Здравствуй». Голос ее оказался хриплым, иссушенным, и не узнать.

В тишине Аксинья услышала чей-то шумный выдох, и он вернул в горницу ее улетевшие за тридевять земель думы. Любопытно, кто вздохнул? Так женщина обычно пытается сдержать чувства, кипящие в ней, не выходит – и только хуже срамится.

Маня вцепилась в рубаху, шитую разнотравьем, вцепилась, будто та держала ее. Вот чей вздох, одна незамужняя, а в годах немалых.

«Довольно», – самой себе сказала Аксинья и понадеялась, что не вслух.

– Ванька… Иван Сырой, крестьянин Покровской обители, так?

Парень кивнул, русые волосы упали на лицо. Ой молод…

– Знал ты Вевею, послушницу той обители? Мне… – слова давались ей с трудом, – понять бы…

А Ванька Сырой забыл свой трепет пред богатыми хоромами Строганова, бабой, обряженной в бархат, да ее служанками, упал пред ней и повторял: «Что с ней, что? Не таи, смилуйся надо мною».

Все сказала: про красоту и легкий нрав, про доброту и слезы. И про кручину по дюжему молодцу, и про то, как вырваться хотела из клетки. Ванька не перебивал, ждал, пока она, хворая, подберет слова, так и сидел на полу, раздавленный речами Аксиньиными.

– Умирала легко, без всякого страха. Просила тебе передать: будет ждать, там увидитесь. – Попыталась поднять руку, указать перстом на небо, да не вышло.

Худо стало, маетно, услышала громкий плач, изумилась, ужели и молодцы не скрывают горя, истинно тоскуют (не то что Степан, и дорогу к ней забыл), и лишь потом, лежа в одинокой постели, поняла, что ревела Маня.

А на следующий день просила Еремеевну похлопотать: выкупить Ваньку Сырого у обители, взять в услужение. Да оказалось, что ее опередил Хозяин.

Степан приходил редко. А приходя, мучил ее.

«Спас ведь, спас тебя, – повторял тоненький голосок. – Неблагодарная ведьма».

И тут же рождалось в ней темное, мучительное, что жаждало напомнить обо всем, кричать: зачем уехал в Москву, почему не вернул ее синеглазую дочь домой, отчего так поздно явился в обитель… И еще тьму обвинений.

Она молчала. Облизывала иссохшие губы, теребила одеяло, отворачивалась, когда синева его оказывалась слишком близко. Степан не сдавался, говорил ей что-то про заимку, про дела с тобольским воеводой, про неведомый рог, который продал с большой выгодой. Глядела сквозь него и кивала, мало понимая, о чем он, спрашивала, нет ли вестей о Сусанне, и отворачивалась, услышав обычное: «Вестей нет».

– А у нас сын был, – однажды разлепила она губы.

Уколола – не уколола?

– Сын?

Теперь уже Аксинья поглядела на него. Недоумение в синих глазах и тень, набежавшая, когда понял, о чем она, принесли тихое ликование.

Путано сказывала ему, как обнаружила после его отъезда, что тяжела. Как радовалась, зная по тайным приметам: мальчик, сын в утробе, наследник Степана Строганова, долгожданный, выстраданный. Как не решилась написать в письме, помня про его молодую невесту. Как берегла покой, гнала дурные мысли и в шаге от темной кельи, на допросах у дьяка, верила, что сбережет сына, что чудом вернется Степан иль дотянется единственная его рука до Соли Камской, защитит ту, кого он повел по кривой тропе.

Наивная, дурная баба.

Ни Степана, ни длинной его руки, ни единого заступника во всем холодном городе.

Только шипение головешки на коже, темница и безверие.

Сынок ее, плоть ее, последнее дитя… После допроса потеряла она его…

Степан ничего толкового не сказал, а она, кажется, даже успела посмеяться ему вослед. Или ей померещилось?

Мужчина стоял на берегу речки и глядел на мелкую рябь. Борода его была сизой, спина согбенной, одежа потрепанной, точно шел издалека. Он казался спокойным, почти равнодушным, но Аксинья замерла в великом страхе. Встретив на улице, прошла бы мимо, но здесь, в укромном месте, где зародилась их нежность, она была обречена узнать его.

Отчего-то подумала про нож или иное оружие, поглядела на свои руки. Они тряслись и казались чужими. Гладкие, белые, молодые, словно Аксинье кто-то вернул молодость.

– Пойдешь со мной? – спросил мужчина, не поворачиваясь, и вдруг она увидела, что в деснице его что-то есть.

– Я тут останусь. – Голос Аксиньи звучал спокойно, а сама все оглядывалась: палку бы найти крепкую, чтобы не сломалась в руках.

– Если не ты, тогда она пойдет, – ответил он и наконец поворотил лицо.

Темные, дикие глаза горели огнем, да не только гнева – углядела что-то еще. Лицо его на миг стало лицом того, кого любила: сочные губы с улыбкой, ласка во взоре.

– Кто? – молвила Аксинья тихо, а он уже тряс тем неясным, что зажато было в его руке. Крохотная лесная птаха с кровяным пятнышком на груди пыталась вырваться, трепыхала крыльями, но мужчина крепко держал ее за тонкие, словно соломинки, лапы.