Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 43)
– Ты ответь мне!
Не отстанет Анна, не тот нрав. Недаром по мужу носит прозвание Клещи.
Аксинья чуяла: молодые женщины могут наговорить сейчас много гадких слов. А как потом друг с другом за столом сидеть, дни проводить?
– Нюра, сынок твой заворочался. Не проснется от громкой беседы?
– Он и от песен моих не просыпается… Лукерья?! – Анна наклонилась ближе. Если бы не сын, сопевший на коленках, пересела бы поближе к подруге детства, впилась в горло волчицей.
– Отчего тошно мне? О том знать хочешь? – Лукерья оглядела женщин, сидевших напротив, сощурила большие серые глаза. – Надоело мне все, надоело… Муж, Симка, дом, в котором слово мое ничего не значит… Живот под юбками из старых тряпок. Я словно не человек – а тряпичница… На входе сидит, без лица, в одежке яркой… И никто и не спросит, что мне надобно. Всем на меня наплевать!
Установилась тишина.
– Тебе бы на мое место, как в сказке – взять да оказаться… Муж в темнице, сама – в приживалках… Тряпичница. – Анна окатила презрением подругу детства. А могла бы – и помоями.
– Угомонитесь обе. У каждой свое место и свои тяготы, – строго сказала Аксинья.
Как ни хотелось ей надавать по щекам Лукерье, счастливице, искушавшей Долю свою, сдержалась. Наступит день, когда та будет вспоминать эти годы, и тосковать, и корить себя. Отчего не приголубила мужа лишний разок, отчего не радовалась первым шагам сына… Да только время не вернешь.
Зима изменила округу. Лес стал гуще, свирепее. Укутанный снегом, он, казалось, таил в себе что-то страшное. Ухали лешие, почуяв людей, гоготали русалки, что зимой нарядились в белые шубы. Мелькнуло что-то меж кустов – видно, волки проверяли, кто нарушил их покой.
Аксинья вспоминала, как ехала сюда на Степановом жеребце, как горячилась кровь… Сейчас она стыла в жилах.
Третьяк быстро решил все у ворот, в поселении с дюжиной амбаров. Так же громко лаяли псы, переговаривались казачки`, чуткое ухо Аксиньи услыхало даже полузабытое «добрый человек» – так говорил седой, что заправлял здесь делами. Третьяк не стал останавливаться на заимке, гнал лошадей во весь опор, зная, что в возке драгоценный груз, за который Хозяин снесет ему голову.
– И куда ж мы едем? – безо всякого любопытства спросила Лукерья.
– Ох и глухие места, – хмыкнула Рыжая Анна.
Аксинья впервые за долгое время увидала на лице ее оживление и порадовалась за подругу. Она сделала все, чтобы облегчить судьбу Ефиму: передавала полушки и снедь, просила через Хмура о снисхождении, ставила свечи, уговорила солекамского батюшку навестить узника… Теперь оставалось лишь ждать милости воеводы.
Степанов дом приготовили для жилиц: протопили печь, вымели сор с углов, поставили снедь на стол. Аксинья медленно, переваливаясь, словно медведица, с ноги на ногу, обошла дом, отвела каждой гостье клеть. Сама разместилась в опочивальне Степана – лишь бы не карабкаться по ступенькам. С ее животом и по ровным половицам ходить тяжко. Лукерье отвела горницу наверху, Анне Рыжей с сынком – клеть рядом с опочивальней. Ежели что приключится, на нее вся надежа.
Третьяк и двое казачков расположились в теплых клетях, связанных сенями с кладовыми. Видно, Степан, задумывая хоромину, предусмотрел и такую надобность.
Анна шумно дивилась чудному убранству: «Ой, глядь какие чудища! А тут что за диво?» Антошка ходил вслед за ней, крутил медной головенкой и пытался оторвать тряпицы, прикрывающие стены. Лукерья же молча подошла к столу и принялась раскладывать по мискам варево.
– А ты что молчишь? Столько дивного, – забиячила Анна.
– Не по нраву мне здесь, – ответила Лукерья, и разговор иссяк.
Насытившись, все разошлись по отведенным покоям. Аксинья с усталым вздохом упала на широкое ложе, вытянула опухшие ноги, невольно вспоминая, как наслаждалась летом мягкостью белого меха. Да, любая сласть оставляет оскомину. Их со Степаном блудодейство сейчас тихо ворочалось в животе.
Всякое чадо баба переживает по-своему. Нютка не причиняла ей хлопот, Аксинья и с большим пузом скребла полы, носила ведра и не думала беречь себя. Нынешнее дитя давалось тяжело. Всякий день ощущала слабость, двигалась медленней обычного и злилась от своей нерасторопности, привыкнув к иному. Порой, в предрассветные часы, сердце ее сжималось. Умрет родами – и оставит дочку полусиротой. Она пила отвары, искала успокоения в молитвах и рукоделии, но от черных мыслей не избавиться.
Аксинья задремала, закутавшись в меховое одеяло, и Степанов дом пел ей сладкие песни, тихонько поскрипывал, шуршал, и сестрицы его, сосны, скрипели в лад.
Вопль разрушил чары, и Аксинья заметалась в темноте. Долго искала шандал, зажгла свечу и отправилась на поиски крикуньи.
– Она… она… там! – Анна прижимала к себе сына и показывала куда-то в темное сплетение сеней, теплых и холодных.
На свет вышла та, что испугала молодуху, и Аксинья насилу сдержала вскрик.
Природа иль людская ненависть сотворила подобное, они разгадать не могли. Сгорбленный стан, лохматые брови и взгляд исподлобья – неизвестная казалась старухой, хотя, приглядевшись, Аксинья решила, что они ровесницы.
Горбунья встретилась в темных сенях с Анной Рыжей, когда та пошла за теплой водицей. Не попытавшись успокоить молодуху, объяснить загадочное свое появление, она прошла мимо, точно не слышала воплей.
– Ты откуда взялась здесь?
– Кто ты? Служанка?
Аксинья и Анна без толку задавали вопросы. И силились понять: откуда в пустом доме взялась баба?
– Может, отправить ее восвояси? Вдруг что задумала? – предложила Лукерья.
Горбунья не отвечала, только расправляла истрепанный подол. Ее оставили в доме, в клетушке с тощим тюфяком – где, по видимости, она спала и прошлой ночью.
Утром Третьяк объяснил появление загадочной горбуньи. Степан поручил ему найти добрую, проверенную, неболтливую повитуху. И лучшего варианта было не найти. В Соли Камской поговаривали, что горбунью наказали бесы за своеволие и гордыню, сломали ей спину и отрезали язык.
– Люди всякое мелют – не переслушать, – хмыкнула Аксинья. А Третьяк разошелся не на шутку, рассказывая о злоключениях Горбуньи – так и звали ее, не удосужившись выяснить имя.
– Ежели все говорят – значит, правда, – сказала Лукерья. Она внимала Третьяку, точно речи его имели цену.
– И зачем же повитуху с дурной славой ко мне привел? – спросила Аксинья серьезно, в гортани утаив бабий смех.
– Так я что решил, – ухмыльнулся мужик, без утайки глядя на Аксиньин живот, что нахально выпирал под широкой душегреей. – Две… – он закашлял какое-то пакостное слово, – общий язык всегда найдут.
– По бабьим делам ты мастер, – ответила Аксинья.
Больше к тому не возвращались.
Горбунья оказалась кроткой, работящей, все понимала, да только не говорила. Аксинья ведала: порой рождается дитя с таким недугом, и спасения не сыскать.
Рождество 1617 года выдалось тягостным и мрачным. Ляшеский царевич Владислав без боя взял Дорогобуж. Воевода, прельщенный его грамоткой, открыл ворота лжецарю московскому[90], презрел клятву Михаилу Федоровичу. Сдалась ворогу и Вязьма. Воры атамана Лисовского, точно бесы, носились по западной окраине, захватили Мещовск и Козельск.
Тревога пошла по земле русской. Твердили старики: Господи, помоги, опять Смута идет. И самозванцы огнем и мечом терзают Отчизну. Ревели бабы. Сам Государь, сказывали, в начале осени заперся в покоях с боярами и думу великую держал.
– Ты рожу-то не криви. – Отец взял резкий тон. Степан знал за ним привычку: ежели так говорит, переживает за исход дела. – В обозе, мож, спасение государства и царя… И выгода наша, – продолжил, точно боялся, что сын заподозрит его в излишней заботе о земле русской, – будет в том. И аглицкий король, и шах персидский помогли деньгами. А мы что ж, всегда готовы услужить.
Отец долго разглагольствовал о важности груза, который Степану надлежало доставить в Москву, о будущности государства российского, о жадности и вероломстве ляхов. От дел государственных он перешел к делам семейным, и сын вновь слышал одно и то же.
– Подведешь меня – Бог накажет. Надобно породниться нам с купцом тем. Максимка зелен еще, Ямской стар. Ты тоже не молод, однако ж старый конь борозды не испортит. – Он дробно засмеялся, а Степан оторопел. Подобных вольностей отец раньше себе не позволял. – Обозы приведешь в Первопрестольную, потом к Болотникову – отдашь под роспись, чтоб дьяки все, слышишь, все учли. И сразу к Осипу Козырю на поклон. Да…
Максим Яковлевич забыл о Сочельнике, о молитвах и особом настрое, он со старческим упрямством твердил одно и то же. Словно от повторенья Степан смирится и склонит выю. Сын не спорил, кивал в нужных местах больною головой, но сам и помыслить не мог: зачем ему дочка Осипа Козыря?
Он вновь и вновь думал о вздорной Аксинье, что, наверное, спала сейчас в опочивальне посреди зимнего леса; об огромном животе, где прятался наследник. И бурное желание снедало его: бросить все к чертовой матери… И вернуться к своей женщине.
– Степан! Я битый час перед тобой распинаюсь. Что молчишь-то?
– Слушаю.
– Издеваешься, ирод?
– Да отчего ж? – Степан ухмыльнулся, не желая сдерживать чувства.
– Выкину отовсюду… Выгоню! – Отец схватился за сердце. Если только оно имелось у Максима Яковлевича Строганова.
Степан расстегнул отцов тяжелый кафтан, дал водицы и позвал расторопную невестку, молодую Евфимию Саввичну. Мачеха уже третий месяц страдала болями и не выходила из своих покоев. Впрочем, Степан предполагал, что дело не в хворях – хитрая Марья Михайловна просто не желала ухаживать за больным мужем.