18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 42)

18

Антошка замер на материных коленях, глядя на печь. Выложенная цветными изразцами, высокая, она занимала половину стряпущей. Полная, добрая на вид старуха вытаскивала из зева огромный пузатый горшок, по тому, как напрягалась спина ее, понятно было: полон, до самых краев.

– Помочь? – Анна посадила сына на лавку, подскочила к старухе, та улыбнулась одной половиной рта и махнула. Мол, нет надобности.

Скоро выяснилось, что работниц здесь хватает. Две молодухи, лицом и статью схожие, занялись стряпней. Анна с тем же восторгом, что и сын, следила за их работой: десять хлебов, полдюжины пирогов с репой да морковью, моченая брусника, ягоды в меду – замешивали, раскатывали, резали, выкладывали на большие блюда.

– Ты обожди, скоро будут, в храм поехали. Сынок твой? – Старуха показала на Антошку, что засунул в рот палец и, моргая глазенками, глядел на ловкие движения молодух, на огромные блюда.

Анна кивнула. Чтобы поддержать разговор, старуха вновь спросила дурацкое:

– На отца похож?

Рыжие всполохи на голове, круглая мордашка, вертлявость – здесь любой отыщет сходство с матерью. А отец… Анна оглядела истобку[89], искала поддержки, да никого здесь, в богатых купеческих хоромах, не знала.

Где ж Аксинья? Где Нютка-синеглазка?

Анна прижала к себе Антошку, уткнулась в огненную макушку и поняла: не сдержать жгучие слезы. Сын завертелся. Он упрямо рвался из материных рук, крепкие ножки уже прочно держали его и носили по всем углам. Антошка забирался на лавки и сундуки, ловил мышей, лез на колени и улыбался всякому, кто, по его разумению, заслуживал сего счастья.

– Девки, приглядите за мальцом, – то ли попросила, то ли приказала старуха. – Пойдем со мной, красавица, – поманила Анну, и та, услышав сочувствие, безропотно пошла за ней, хоть только что беленилась от неумеренного любопытства.

И рассказала обо всем – и о муже, что ждал виселицы, и о своих слезах. Когда Аксинья с Нюткой, румяные, оживленные, с ворохом корзин и свертков, вернулись, она испортила им всю радость.

Озорство вернулось к Аксинье – не дитя ли в утробе придавало новые силы? Она замерла на пороге, сжимая в руке узелок. Понравится – или будет топать ногами и поминать про ведьму?

На столе возлежала сабля, Степан чистил ее вехоткой, да с таким вниманием, точно боялся господского окрика. Он любовно гладил узорчатый металл, тер рукоять, выдувал невидимые пылинки.

– Закрой глаза, – зазвончел ее голос.

– Ишь чего удумала! Не буду закрывать.

– Закрой! Я подарок приготовила. Отплатить добром хочу за твою заботу.

– Знаю твое добро. – Голос его звучал ворчливо, но, когда Степан обернулся, Аксинья увидела, что синие глаза смеются. – Зелье подмешаешь, приворот сплетешь…

– Закрывай глаза, а не то уйду.

Он смежил веки, неохотно, подергивая ими. И Аксинья завязала особую, сплетенную из конопли веревку. Рука ее невольно скользнула по крепкой шее. Тепло поднималось в женщине изнутри, и губы сами тянулись к тому месту, где шея плавно переходит в плечо, где вздуваются жилы, откуда веет силой.

– И что ж это?

Непослушный Степан уже открыл глаза, раскрутил узелок, увидал корень о пяти отростках и не успокоился, пока Аксинья не поведала о тайных свойствах царской травы, что хранит своего обладателя от невзгод. Она улыбалась, впитывала восторг – мужчины чисто дети! – и пыталась не думать о тех хитросплетениях, в кои опять угодила по его вине.

– Чего ты на меня смотришь, будто у меня лисьи уши на голове выросли? – Круглые серые глаза глядели на Нютку насмешливо.

– У тебя и уши, и хвост выросли, пуще всего – зубы острые! – ответила Нютка. Пусть дочка воеводы не думает, что вновь сможет безнаказанно насмехаться.

– Ты гляди, какую диковину батюшка мне привез. – Лизавета задрала подол багряного сарафана и выставила башмачок.

Нютка тотчас же поняла, отчего девица так тяжело поднималась в светлицу. Каблуки высоченные, будто жердь из ограды выдернули. Алый цвет – мухомор позавидует – бархат, белые крапины жемчужин.

– Да ты как ходишь-то в них? – ахнула Нютка.

Сама бы она ни за какие крендели не согласилась нацепить страхоту такую.

– В Москве все боярышни в таких. – Лизавета прошлась, чуть пошатываясь, по горнице.

Нютка уже забыла про ее насмешки и высокомерие – во все глаза глядела на чудные башмачки, и одно желание владело ею.

– Дашь примерить?

Лизавета проворно скинула башмачки и бросила их гостье безо всякого почтения. Нютка для верности села на лавку и лишь потом сунула пальцы в узкие, изнутри обшитые белым шелком туфли. Пошевелила пальцами, привыкая к тесноте, медленно, держась за обитую цветным холстом стену, двинулась вперед. Ноги молили о пощаде, башмачки были изрядно велики, хлябали, Нюта мужественно пошла к окошку да через пару шагов запнулась и, тихо взвизгнув, упала.

Лизавета залилась таким смехом, что мелкие пичужки, порхавшие в клетке, запищали, скоро ее примеру последовала и гостья. Болела коленка, саднила гордость, но смех превращал все в шутку.

– Эх ты, неумеха, – повторяла Лизавета, пока поднимала Нютку, отряхивала ей подол, забирала злополучные башмачки. – Батюшка сказывал, что ты дочка Степану Максимовичу. Повезло тебе.

– Будем подругами? – спросила Нютка позже, когда попробовала пастилу, засахаренные орехи, спела вместе с птичками, погрузила руки в шелковые покрывала из Лизаветиного приданого. Девушки громко болтали обо всякой всячине, хохотали и вели себя неподобающе – в разгар поста следовало думать об ином.

– С тобой мне весело, – ответила Лизавета.

Нютка поняла: согласие получено. Она глядела на дочку воеводы, и круглое, пухлощекое лицо той, и светлые брови, и розовые губы – все казалось теперь милым и приятным. Лизавета была уже невестой, пройдет год-два, и отец выдаст ее за красного молодца. Но Нютка рада была и такому малому сроку: без подруги тошно.

5. Шило

В разгар Рождественского поста хоромы Степана Строганова объяты были суетой. Еремеевна вытирала пот на полном лице, Маня и Дуня носились из подклета в горницы и обратно. Лукерья то кричала на всех, то уходила в моленную сыскать благости. Аксинья бесконечно говорила о чем-то с Еремеевной, повторяя одно и то же, хваталась порой за поясницу.

Нютка и Малой бегали по лестницам, точно решили проломить голову. Третьяк ругался так, что у баб закладывало уши, и Аксинья не единожды секла его резкими словами. Игнашка Неждан и кошки крутились под ногами, довершая общую неразбериху.

Одна Анна, жена Ефима Клещи, казалась спокойной: она вымачивала соленую стерлядь, варила горох и особую похлебку из маслят. Хозяйка доверяла ей общий стол: за две седмицы Анна показала себя доброй стряпухой. Ее надежды на встречу с мужем развеялись, как мука на дне мешка. Сколько Хмур ни просил целовальника пойти навстречу, тот отправлял его в известное место. Даже имя Степана Строганова не помогало.

Что она, рыжая дура, забыла в этом богатом доме?

Анна нюхала варево, пробовала на вкус, сыпала соль, мешала, морщилась и сама не могла найти ответ. Наверное, оттого, что в селении Глухово без Фимки жить она не могла. Хотелось удавиться от горя и одиночества. Кто знает, не вытворила бы что-то лихая жена Ефима, ежели бы Аксинья не пожалела ее.

И доброта знахарки простиралась так далеко, что Анне становилось не по себе… Люди могли сказать худое про дочь Георгия Зайца. Строптива, бешена нравом, не воздержана на язык, не завязала вовремя подол, покрывала убийцу, родного мужа. Но в неблагодарности никто бы не посмел обвинить!

Анну оставили в солекамских хоромах – прислужницей, поварихой. Она благодарила за эту милость и работала не покладая рук, лишь в том находя спасение. Сердце чуяло, знало, рыдало, стонало долгими ночами. Муж, любимый, рыжий, зловредный муж рано или поздно будет казнен за учиненное смертоубийство.

Жив ли Тошка, маетный братец, мертв ли – неважно. За Ефимом тянулись призраки из прошлого: все, кого порубил он во дни казацкой свободы, Никашка, обезглавленный, страшный… И призраки эти скажут свое слово, напоют целовальнику, наточат топор…

Она затворила свое сердце ото всех – от доброй Аксиньи, жалостливой Еремеевны – и говорила лишь одно:

– На все воля Божья.

Настал миг, коего Аксинья не ждала.

Она всячески отгоняла от себя думы и страхи. Отодвинула до последнего увязку вещей, снадобий, яств – всего, что надобно для существования трех баб и одного ребенка. Про второго и думать боялась.

Сейчас розвальни уже ехали по гладкой дороге, медленно, щадя их животы, звенели бубенцами. Возок защищал их от чужих взглядов, а овчина грела ноги. Будущая маета превращалась в настоящую. И что она сейчас бы отдала за возможность вернуться в теплый дом, к дочери, ко всему, что ей так дорого…

Не было такой власти. Аксинья ехала туда, где не хотела проводить Рождество, откуда плоть и душа ее рвались. Поглаживала живот, острый, выпиравший все больше и больше. Думала о том, кто же выйдет на свет – дочка или сын. Анна и Лукерья затеяли пустой разговор, и она поневоле стала прислушиваться.

– Гляжу я на тебя и дивлюсь, подружка, – говорила Анна Рыжая, и голос ее был обманчиво мягок. – Муж твой добр. Сын здоров. Дом богат – такой тебе и во снах не виделся. А ты ходишь – людей пугаешь, угрюмая, злая. Отчего?

В малом возке не развернуться, не уйти, не убежать. Две узкие лавочки, одна супротив другой, овчина – три или четыре шкуры, сшитые вместе. Аксинья и Анна устроились рядом, ребенка уложили к себе на колени, чтобы тихо спал. Лукерья села супротив них и все отворачивала голову, глядя в оконце, затянутое тонкой слюдой от мороза.