18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 21)

18

Аксинья зажгла свечку, одну, вторую, словно шандала с двумя рожками, принесенного Лукашей, ей было мало.

– Зачем пришла?

– Поблагодарить… Тогда разговор у нас не задался. И я… Без тебя Симка… – Лукерья окончательно смешалась и замолкла.

– Нетрудно помочь тебе, мы одна семья. С радостью ухаживала за твоим сыном, Маня помогла. Вижу, ты в себя пришла, рада тому.

Аксинья прогнала сонное оцепенение, молоточки в голове стали стучать потише, жалея ее. Прошлые речи Лукерьи, гневные, полные нелепых обвинений и обидных слов – тех, что не ждешь от близкой подруги, – перевернули что-то в ней, изменили. Никогда Аксинья не желала дурного Лукерье, относилась к ней, как к младшей сестре. Но жизнь неумолима: две хозяйки в одном доме, две женщины поневоле становятся врагами, если не отыщут в себе душевных сил и мудрости.

Аксинье и стараться не надобно было: она лишь радовалась, что может разделить бремя с молодой, полной сил женщиной, она охотно подставила свое плечо, не требовала особого положения. Кажется, Бог вложил мудрые мысли в прелестную голову молодухи. Аксинья прислонилась к стенке, с нежностью глядела на ту, в ком узрела врага.

Все возвращалось на круги своя.

– Спасибо тебе, поклон до земли, – продолжала Лукерья. – Ты пойми меня… – Она не глядела в глаза подруге, и за всеми этими путаными словами сокрыто было нечто иное. – Я… – Она глядела прямо в Аксиньины глаза. Бросала вызов. – Я буду здесь хозяйкой. По праву.

Не дожидаясь ответа, Лукерья ушла. А старшая подруга потушила свечи и долго глядела в темноту, спрашивая: отчего близкие люди с такой охотой вонзают нож в твою спину, проворачивают его и даже не слышат твоих криков?

– Маня, Дуня, займитесь кухней. Еремеевна, убери покои мои так, чтобы блестело!

Утро выдалось для обитателей дома непростым. Лукерья собрала всех в просторных сенях и отдавала указания с азартом вожака, что недавно встал во главе стаи.

– Нюта, Малой, перетрясти все половицы и занавеси.

Все хранили молчание.

– Аксинья! – Молодуха придумывала подходящее дело. – Перебрать надо запасы в леднике. Где что испортилось, подтухло – собакам отдать.

В лучшем своем шелковом сарафане, в праздничном шугае, Лукерья сегодня казалась воплощением доброй хозяйки.

– Со мною да с внучками ряд[59] писал Степан Максимович Строганов, – громко сказала Еремеевна. – Он мне хозяин. Строганов повелел ее слушаться во всех делах, – она показала полным перстом на Аксинью.

– Да что говоришь? Как смеешь?

– Ты, Лукерья, обожди, – вступила Аксинья, боясь, что стычка может закончиться безобразно. – Вернутся мужчины, все порешат. Ежели тебя назовут большухой, так тому и быть. Пока же все будет по тому порядку, какой указал Степан Максимович.

Аксинья ждала слез, криков, проклятий, но Лукерья бросила на нее разъяренный взгляд и скрылась в своих покоях, только подол шелковый взметнулся. Все потихоньку разошлись. Никто не решился высказать свое мнение, поддержать Лукерью – или Аксинью. Только Нютка подбежала к матери, на миг прижалась к ней, как делала в детстве, а Потеха проворчал себе под нос:

– Ох уж эти бабы! На пустом месте войну разведут!

Она с трепетом предвкушала возвращение Степана, и не только оттого, что Хозяин должен был разрешить нелепую размолвку меж ней и Лукерьей. Дни пролетали быстрее, бурлила кровь, и предвкушение вечера, его слов, его рук наполняло грешной радостью. Аксинья мурлыкала что-то себе под нос – совсем как трехцветная кошка – и чистила песком горшки.

– Ах, полынушка, полынь, Трава горькая, трава горькая, Не медовая. Ах, судьбинушка моя, Судьба горькая, судьба горькая, Ой, бедовая. Ах, полынушка, полынь, Не садила я тебя в поле-полюшке, Ах, полынушка, полынь, Да сама ты уродилась здесь Мне на горюшко.

Грустная песня не отзывалась болью в сердце, не тянула вниз, напротив. Столько горечи она изведала, хлебнула полынной водицы вдоволь. Теперь бы счастьем досыта наесться. Обрывала мечты, звала себя пустоголовкой, но, видно, солнце летнее, песни птиц лишали ее разума.

«Не пристало хозяйке грязной работой заниматься. Мы для чего в доме? Девки враз почистят, отскоблят, наведут чистоту», – увещевала Еремеевна, но Аксинья только мотала головой и продолжала заниматься привычными делами, напевая полынную песенку.

– Одем ной уцу улять! – Она и не заметила Игнашку Неждана, который замер возле нее. Он, видно, долго стоял рядом с ней.

– Ты что? Отчего же говорить не умеешь, точно на чужом языке глаголешь? – Аксинья потрепала по затылку Игнашку мокрой рукой, брызги полетели в разные стороны, мальчонка отпрыгнул и залился веселым смехом. Все ему игра!

– Гулять зовет, – подсказал дед Потеха, тихонько мастеривший что-то в уголке возле печи.

– Гулять! Ох, давно молодые парни не звали меня на улицу. Как не согласиться!

– Ама, – подтвердил Игнашка, и от внимательного взгляда его Аксинью пробрало холодом. Не первый раз слышала она это опасное «ама».

– Акулина Федосевна до чужих ребят милосерда. Знаешь такую поговорку? – Потеха иногда бывал жесток.

Словно чужой сын, которого приютила Аксинья, должен быть обделен лаской и улыбками. Жалость – извечный капкан, в который попадаются бабы.

3. Родичи

Фимка черпал капустный суп, чавкал, шумно хлебал квас, загадочным образом умудрялся гладить Нюркину ногу. На закате он вернулся домой после недельного отсутствия и делился с женой всем, что накопил за дни разлуки.

– Ехал с Верхотурья, мордастый, важный. Все не знал, чем меня и уесть. То едешь медленно, то быстро. То свистишь не так, то воняешь псиной…

Глаза Фимкины становились звериными. Нюрка боялась за мужа, знала его неспокойный нрав. После рождения сына жизнь текла мирно да гладко. Анна все ждала какой-то пакости, неосторожного Фимкиного поступка, слова, бесовых проделок, что лишат любимого мужа.

Сколько выстрадано, как тяжело далось ей нынешнее благоденствие – через слезы, крики, гнев и прощение… Ставила свечки, молилась так, что сердце останавливалось, заклинала мужа, повторяла, словно синица: «Держи норов свой, не давай себе воли». Лишь бы жизнь катилась по той же ровной дороге.

– Люди всякие, каждый по-своему недоволен, – примирительно говорила она.

– А должен быть доволен, – хмыкнул Фимка. – Солнце светит, снег под полозьями скрипит. Ох и вгрызся в меня человек.

– И?

– Что и?

– Ты ничего?..

– Подумала, что я его… того? – Фимка провел рукой по горлу.

– Ты же ничего такого боле не сотворишь?

– Иди сюда, рыжуха.

– Сам ты рыжий, – захохотала Нюрка. Но страх не отпускал.

Фимка защекотал ее длинной бородой. А наутро и сам забыл, что сделал с тем паскудным крикуном.

По сердцу ли мужику, прошедшему через огонь и воду, рубившему ляхов и свеев, вспарывавшему толстые брюшины, не робевшему ни перед Богом, ни перед чертом, спустить оскорбление?

Потеха подошел к Аксинье, подозрительно покосился на Лукашу, что здесь же, у печки, по деревенской привычке баюкала сына. Она напевала, тетешкала, но всякому, кто потрудился поглядеть на молодую мать и младенца, становилось ясно, что голос ее слишком нежен, движения старательны, колыбельные слащавы – как у батюшки, что еще не научился с должным достоинством обращаться с паствой и стремится дешевым способом завоевать ее любовь.

– Тебя спрашивает мужичок.

– Какой еще мужичок? Кто? – Отчего-то Аксинью бросило в хладный пот.

– Ты чего побелела-то? Нестрашный мужичок, молоденький. С бороденкой, а зеленый совсем.

– Кто-то с Еловой пожаловал? – подняла голову Лукаша, голос ее оставался все таким же медово-нежным.

– Такого не говорил. Аксинью-знахарку просил – и все.

Тошка, Антон Федотов, несчастливый сын Григория, взращенный Георгием Зайцем, держал под уздцы старого, измученного дорогой жеребца, он и сам выглядел уставшим без меры. Растрепавшиеся от скачки волосы, спутанная жидкая борода, драная рубаха, лицо в разводах грязи – перед Аксиньей стоял не бравый молодец, на коего можно любоваться бесконечно, а действительно мужичок, побитый жизнью.

– Тошка, что случилось-то? Тошенька! – Она подняла руку, чтобы пригладить вихры, но парень отшатнулся от нее.