Элеонора Гильм – Багряный рассвет (страница 3)
Стояла землянка – выкопана на сажень[12], а сверху тес да плахи, крытые сосновыми лапами. Окружена была частоколом. Кто-то умудрился завалить и его, клоки бурой шерсти указывали на лесного хозяина.
Петр и Афоня выправляли колья, латали крышу – на ней зияли дыры. Потом принялись на скорую руку сооружать лабаз – срубили четыре дерева да сложили махонькую клеть, чтобы хранить там еду да пожитки от мышей и прочей пакости. Нашли поблизости олений череп с рогами – приладили, чтоб защищал от воров.
Волешка и двое служилых татар, крепкий, мордастый Яким и тощий Ивашка, отправлены были в лес за валежником на дрова. А Свиное Рыло и Пахом, чередуя матерщинное и веселое, выгребали сор. Средь всякой пакости оказались и человечьи испражнения, оставленные неведомыми грабителями – в насмешку, не иначе.
Вечером крестились на образа, хлебали кашу – не зря возили с собой иконы, котлы да ложки. Обсасывали соленых рыбешек и костерили неспокойную казачью жизнь.
– Ежели бы стал я царем, так целыми днями бы на пуховых перинах валялся, царице да боярыням бока тискал, – завел обычное, скоморошье Егорка Свиное Рыло.
– Так тебе бы бояре не дали. Приходили бы да нудили под ухо, – хмыкнул его молчаливый дружок Пахом.
У обоих глаза блестели, видно, успели отпить винца – его взяли с собой, два кувшина. Только Петр попусту пить не давал, значит, прихватили еще сверху.
– А я бы всем бо́шки порубил. Оп, и все! – Егорка провел черту по шее.
– На себе-то не показывай, – после долгого молчания, внезапно установившегося в избе, сказал Афоня. – Всяк дурак на свой лад с ума сходит. А ты-то заигрался.
Веселье унялось. Егорка и Пахом растянулись на лавках, прикрывшись тулупами. Волешка и молодые татары пошли на улицу – подышать морозцем. А Петр и Афоня, привалившись спиной столу, строгали лучины и тихо-тихо говорили о своем.
Они дружили столько лет, что и не вспомнить. Хлебали из одного котла, прикрывали друг другу спины, давали дельные советы, а иногда просто молчали. От того делалось легче в трудную годину. Несколько раз судьба раскидывала их по разным землям, разным острогам, да вновь сводила, будто знала: надо вместе держаться тем, кто силою делится.
Афоню раньше звали Колодником, теперь о том прозвании почти забыли. Только он, подпив, напоминал всем и хвастал, что за бесчестье побил царева человека, оттого в Сибири и оказался.
– Этак и до следующей зимы здесь проторчим, – вздыхал Афоня. Сейчас он был трезв и невесел. – А кто за макитрушками нашими приглядит?
– Зря, что ль, Богдашка оставлен? – утешал его Петр, хоть и знал: на отрока пока надежды мало.
– Твоей Сусанке вера есть. А моя… Чего бы не учудила? – пробормотал Афоня и осекся, услыхав, как Свиное Рыло и его товарищ заворочались.
– Есть, – ответил Петр, и что-то в его голосе не понравилось Афоне. Он отложил нож и слишком сырое полешко – лучин с него не настрогать.
– Зря ты так. Бога гневишь. – Не дожидаясь ответа, Афоня встал с лавки и, вытянув руки, зевнул на всю избу.
Потом, когда уставшие казаки уснули и сотрясали избу молодецким храпом – больше всех старался Афоня, когда тепло стало потихоньку выветриваться, ускользая через щели в потолке и двери, Петр все не спал. И думал, гневит он Бога или просто испытывает законное негодование мужа, знавшего о женкином непотребстве.
Кто бы ему сказал…
– Сынок – удалец, сколько наколотил! Ай да Богдашка!
Домна улыбалась во весь рот и разрезала острым ножом рыбьи тушки, выгребала запашистую требуху, бросала псам. Морозец не успевал прихватывать – кишки тут же исчезали в жадных ртах.
Сусанна обмазывала рыбу крупной солью, своей, тобольской. Потом кидала в корчагу – одну за другой. Пробовала рассол, морщилась от ядреного духа свежей рыбы и тащила новую посудину – плетеный короб. Там рыба будет храниться и безо всякой соли, замороженная, до весеннего тепла.
Богдашка и его ровесники, парнишки, коих отцы оставили дома в помощь семьям, опробовали дедов способ. В одном угожем месте, у малого притока Иртыша надолбили проруби, нашли, где рыба спит, да вытащили ее, сонную.
– Ты чего ж, подруга, смурная? Тут и рыба, на тебя глядючи, перепортится.
Полные щеки, подъеденные оспой, так задорно тряслись, смех – без особой причины, да от души – был таким заразительным, что Сусанна невольно ответила улыбкой.
– Ишь как, сразу лучше стало.
– Все ты выдумываешь, макитрушка, – сказала Сусанна, выделив голосом последнее словцо.
Дальше работали они молча, только Домна затянула бабью песню про долю – такую нельзя не подхватить.
Руки на морозе покрылись коркой – пальцы застыли так, что и чуять их перестали. Обе облегченно выпрямили натруженные спины, когда последняя рыбина, красная, ладная, упала в короб.
– Гляди-ка, икрицы сколько. Дай-ка пожарим, – решила Домна.
Кто бы с ней спорил.
Скоро на чувал поставлена была глиняная сковорода, туда налито маслице конопляное, летом выжатое. А как зашкворчало – кинули икрицы, посолили и принялись ждать, когда подойдет. Евся переворачивала, следила, чтобы икра не сгорела, доводила кашу – той лишь настояться в печи.
– Исть хочу! – громко вопила Катька, девчушка трех лет с чудными волосами. Глянешь, вроде русые, как у матери, а на солнце иль при свете лучины – с рыжеватым отблеском. – Исть! – И повисла на руках у Домны.
Детишки Сусанны вели себя тише: Фома тихонько вздыхал и возился с деревянным конем, Полюшка тянула губы к груди, позабывши, что молоко иссякло три седмицы назад. Беспокойный Тимошка, набегавшись из угла в угол, теперь дремал, устроившись у чувала, будто местный инородец.
Глядючи на детей, Сусанна оттаяла: взяла в руки шитье – рубашонку для одного из сынков, отвечала подруге на немудреные вопросы, мимоходом трепала дочку по темной головушке.
– Слыхала потеху про бабу с нашей слободы? – Домна и не ждала ответа, помчалась дальше. – Муж-то у нее казачок, поплыл куда-то на дальнюю сторону. Да и пропал. Баба, не будь дура, молодая еще, в самом соку, обженилась с другим. Пузатая ужо – а тут и первый муж-то ее возвернулся. Говорят, чего там было: пух да перья во все стороны. Передрались муженьки ее, да и бабе досталось.
Домна замолчала. Ее дочь все повторяла: «Исть, исть» да колотила ладошкой по материной груди. Позднее дитя, балованное.
– И чего дальше-то? – не выдержала Сусанна.
– А кто ж их знает? – равнодушно ответила подруга. – Вродь жить стала. То ли с первым, то ли со вторым – не упомню.
Большие руки Домны сноровисто сучили нить – она взялась за подругину прялку. Совсем иначе, тревожно, начала речь о другом.
– Афонька сказывал, вернутся с острожца, обогреются дома, так надолго в поход отправятся, кабы не до следующей зимы.
Обе дружно вздохнули. Всякая женка служилого должна привыкнуть, что раз за разом надобно ей в дорогу собирать милого, провожать, глаза вытирать рукавом. Потом ждать, вглядываясь да вслушиваясь, ловя вести на базарах да городских рынках, у товарищей, что, израненные, остались домовничать.
Да к такому не привыкнуть.
Много страшного может сотвориться с человеком где угодно. Но дали, дремучие, темные, полные речных перекатов и круч, многоязыкие, многотрудные, обрекали их мужей на испытания. Каждая знала о том немного. Казаки не трепали языком перед женками, те только слышали обмолвки да грубые песни. Оттого опасности казались невообразимыми. Даже не говоря о том, обе перекрестились и прошептали молитву святым покровителям: одна – апостолу Петру, другая – Афанасию Великому.
По избе носился пряный, ни с чем не сравнимый запах жареной икры – Евся вовсю кормила ребятишек. Первой к сковороде полезла Катька. Не знаючи еще ложки, она тянула ручонки, тащила в рот золотистые лакомые комочки, обжигалась, хныкала, но лакомилась опять. Следом лез Тимоха, за ним – Фомушка. Поля, самая младшая, дичилась, но Евся посадила ее на колени, сама поднесла ложку с махоньким кусочком, и та, распробовав, уплетала за обе щеки.