18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элеонора Гильм – Багряный рассвет (страница 2)

18

Подошла к мальчонкам, сказала обоим ласковое, но строгое: «Отец глядит», провела по головенкам – светлой и темной, улыбнулась мимоходом. Спиной чуяла: муж жжет ее взглядом. Не была ни в чем виновата, а до сих пор расплачивалась. И сын Ромахи, махонький Тимошка, оказался в том же туеске.

В сенях загрохотало, и Сусанна сбросила морок. Евся принесла с ручья воду. Надобно покормить корову да телка и приниматься за уборку. Изба грязна – хозяйка плоха.

Петр Страхолюд перевез семью в Тобольск боле двух лет назад. Пообещали ему жалованье на две чети[4] зерна выше, чем на старом месте; два рубля на обзаведение хозяйством; избу, ставленную каким-то служилым для себя.

Безо всяких раздумий он согласился.

За Петром последовали верный друг Афоня с Домной и детьми, Волёшка, крещеный вогул, и, неожиданно для всех, Пахом и Егорка Свиное Рыло, всегда готовый поспорить с десятником. После долгих челобитий верхотурскому воеводе, князю Пожарскому-Лопате[5], и при посредничестве дьяка, умасленного красным кафтаном, желаемого они достигли.

Всякий знал, Тобольск – стольный град Сибири. Давно основан. Богат, шумлив, полон люда и надежд. Как противиться зову его?

Только за разумными и взвешенными доводами, коими сыпали все вокруг Петра и он сам, подпив хмельного меда, женка чуяла иное. В руках, что дергаными движениями перебирали вервицу, в блеске серых глаз, что раньше были куда спокойней, в морщинах, перерезавших лоб и сразу состаривших ненаглядного мужа на десяток лет, крылся укор. И нежелание оставаться по соседству с братцем-срамником.

Стелилась ласточкой, снимала сапоги с его усталых ног, мазала зеленым варевом раны, шептала: «Ужели ты забыл, я твоя, Страхолюдова девка, теперича Страхолюдова баба». Только он будто и не слышал.

Сусанна не сразу привыкла к Тобольску: город казался шумным, разгульным, пьяным и шалопутным. Он бурлил людскими реками: казаки в разноцветных шапках, сдвинутых набекрень; дерзкие стрельцы; важные государевы люди – попробуй не уступи дорогу; бухарцы и татары в ярких одежах да с узкими глазами; местные девки, обряженные как русские, – иная с детьми, женка или наложница казачья.

А потом разглядела иное. Маковки церквей, резные иконостасы. Кресты, вздымавшиеся на старом кладбище. Иноков и инокинь, что отмаливали грехи, – в том числе ее, Аксиньиной дочери.

Тимошка, сын Ромахи, всякий раз удивлял своей дикостью и непослушанием. Хоть не мог толком сказать ни слова – так, бормотал что-то, взвизгивал иногда от избытка чувств, – бедокурил он без продыха. И за собою вел старшего Фомку и младшую Полюшку. Экий чертенок!

То убегали втроем со двора, не испросив разрешения. Сусанна отыскивала их на соседней улице. Мокрых, извалявшихся в снегу и заливисто смеявшихся.

То били горшки. Однажды недосчиталась двух лучших посудин. Лупила розгами безо всякой жалости по розовым задочкам – и Тимоху, и Фому. Оба кряхтели, смаргивали слезы, виновато качали стрижеными головенками: мол, так больше не будем.

То отыскали в сундуке волка – оберег, подаренный Петру Страхолюду вогулами. Принялись пугать им сестрицу – а той много не надо, ударилась в слезы.

То издевались над Белоносом, приморозив его хвостом к ледяному накату.

То…

Горюшко!

Сусанна справлялась сама, не жаловалась мужу: увещевала, кричала, отбирала горшки и вогульского волка с глазами-бусинами, отливала водицей несчастного пса, хваталась за розги. И тут же целовала чумазые мордашки, не разбирая, где щечки своих каганек, где – приемыша, кормила пышными пирогами; пела потешки, кутала их, озябших, в тулуп, порой, уставши после маетного дня, прижимала к себе и благодарила Господа.

Тимошка прудил ночами, иногда кричал на всю избу – чудом не будил Петра! Она меняла мокрую солому и просила святых заступников отвести хворь. Не выдержала, пожалилась Богдашке. Молодой характерник дал сверток с травами, горькими на вкус, да зато действенными – через седмицу приемыш уже не мочил солому.

Двое сынков, здоровых, бойких, милая дочка с серыми, чуть разбавленными синевой глазами, – столько счастья нажила за два десятка лет. Фомушка принимал материну ласку спокойно – привык сызмальства, дочка пищала тихонько, будто котенок.

Ромахин сын сначала дичился, смотрел исподлобья. Не знал дитенок, не ведал, что жили они когда-то вместе, на верхотурском подворье старой Леонтихи, одной семьей. Сусанна тогда кормила грудью своего Фому – и заодно подкармливала Тимоху, у матери его, Парани, молока толком не было.

Махонький, слабый, Ромахин сын тогда выжил чудом. Как говорила Параня, спасли материны молитвы и Нюткино молоко. О том не говорили Тимошке, не ворошили прошлое. Считала Сусанна его сыном своим, была с ним и добра, и строга – всего в меру.

Мальчонка скоро отмяк. Прижимал ее к себе крепко-крепко – обхватывал двумя ручонками, будто боялся потерять. Тому не дивилась, жалела оставшегося сиротой при живом отце, целовала в макушку, двойную, темную, с завитками, что отрастали быстро, за несколько седмиц.

– Амушка, – бормотал он.

Тимоха заговорил на днях: одно словцо корявое молвил, второе, что-то неясное забормотал… А скоро, наслушавшись Фомы и махонькой, но бойкой, разговорчивой Полюшки, и вовсе разошелся. Путал буковки, жевал словечки – зато говорил.

– Амушка омя.

Тимошкины слова – как и ласка родных детей – отзывались сладким ворохом где-то возле сердца. Норовистый, дикий, а как жаждет человеческого тепла и заботы.

Криксы да плаксы[6], Летите вы за девять морей Да девять земель. На десятом царстве Стоит сосна высокая, Корни небо-то обхватывают, Вершина вниз глядит. На сосне той люльки да зыбки, Няньки да потешницы. Одеяла пуховые да перины мягкие. Там есть кому качать, Есть кому целовать[7].

Пела, потом прижимала ладошку к животу. Там шевелилось дитя, зачатое на исходе лета. По всем расчетам выходило: рожать к апрелю.

Сусанна хлопотала по хозяйству да радовалась новому дому, славной усадьбе – не во всех казачьих семьях такой порядок.

Обустроились они в Тобольске крепко. Здесь, в Сибири – хоть в городе, хоть в сельской слободе, хоть на заимке – иначе нельзя, легкомыслия суровая земля не прощала.

Дом еще прошлым хозяином рублен был добротно. О пяти стенах, с высоким подклетом, чтобы алчный паводок не добирался до запасов. С холодными и теплыми сенями, с гривастым конем на охлупне[8]. В избе была большая истобка[9] да еще две холодные клети – в одной хранили одежку да всякое в сундуках, в другой – съестное.

Петр постарался: к обычным волоковым оконцам прирубил красное, со слюдяными окончинами, чтобы свет попадал в избу. Очелье да доску под окном украсили резьбой, на то деревянное кружево глядели да радовались.

Печь топилась по-черному, по обычаю, но копоть собиралась наверху – как в добрых избах. От печи в подклет шла лесенка, узкая да удобная – там, в подполе, хранили часть съестных запасов, чтобы хозяйке не бегать до погребов.

Двор выстелили лиственничными плахами – такие не гниют десятилетиями. Сарай, хлев и птичий двор с сеновалом, надстроенным в высоту хозяйкиного роста (Петр сгибал шею, ежели возился там), овин и амбарец с десятью сусеками для ржи, ячменя, овса; большой погреб.

В холодные да вьюжные зимы не разгуляешься, потому ставили все рядом, стенка к стенке. Только баня торчала вдалеке, за огородом, а рядом с ней журчал ручей, впадавший в речку Княтуху. Оттуда же брали воду, на колодец ходили редко.

Заплот с высокими воротами – ни один прохожий не разглядит, что в усадьбе делается – достался им от прошлого хозяина. А Петр, посмотрев, как живут соседи, зазвал помощников – своих казаков. Срубили они новые ворота, настоящие, сибирские: с четырьмя столбами, обвершкой – двускатной крышей, что защищала от суровости тобольских небес деревянные тесины, железные петли да засовы. А на створках ворот вырезали деревянное солнце с длинными лучами – чтобы всегда в доме был лад да счастье. Афоня раздобыл где-то охру, и желтое солнце засияло на всю округу.

Петр, как ни тяжела была казачья служба, все ж успевал приглядеть за хозяйством, подновить, поставить новое, ежели было надобно. И топор, и молоток в его руках так и мелькали – Сусанна вздыхала, не смея сказать, как гордится мужем.

2. Будто во сне

В начале малоснежной зимы – что было странным для нынешних мест – Петра и его людишек отправили вверх по Иртышу, защищать острожец. Дошли слухи, что Кучумовы внучата грозят пойти на русские земли от Тобола до Енисея, жечь остроги да деревни, в полон брать.

– Ежели чего худое увидишь, сразу отправляй вестового, а лучше двух, – велел боярский сын[10] Прокофий Войтов и щелкнул пальцами-обрубышами.

Он никогда не тратил времени попусту. Сказывали, отец его был большим воеводой, ушел в годы разорения к ляхам, а сыновей с собою не взял. Прокофий к своим тридцати годам открывал земли по Оби, объясачивал[11] многие племена, служил государю с честью и потерял пальцы, стреляя на морозе из пищали. Не зря же стал сыном боярским. Казаки прозвали его Беспалым, но уважали, знали, что дело военное разумеет и справедлив.

Петр с поручениями тянуть не привык. Сказано – сделано. В четыре дня явились в указанный безымянный острожец.

Нашли его пограбленным. Прошлые годовальщики, то было известно, оставляли и котлы, и рыболовные снасти, и прочие мелочи, да только их утащили. Татары или русские гулящие, было неведомо.