Елена Зелинская – Блокадные дни. «Жёлтый снег…» (страница 72)
Наталья Васильевна была человеком правдивым. Да такого и не придумаешь. Попков расстрелян как враг народа, как глава какой-то Ленинградской антипартийной группы, что на их языке является синонимом заговора. Теперь, впрочем, реабилитирован. Вот и весь партийный сказ. Борьба за власть, чистки, расстрел. Потом приказали считать, что расстреляли ошибочно. Напрасно якобы. И никто не вспомнил о ежедневных 200 граммах свежего мяса для кота.
А что такое были эти 200 граммов мяса в те месяцы? Гарантия жизни целого семейства, вот что. А сколько было этих больших и маленьких попковых? Обобщим их сонм типажом Романа Артемьевича.
После рассказанного Натальей Васильевной мне легко поверить рассказу одного моего приятеля – полковника, работавшего в штабе Ленфронта – о том (он говорил это шепотом, хотя мы были в комнате одни), что в самое страшное время, когда умирали сотни тысяч людей, для тов. Жданова на территории Смольного, в подвале или еще где-то, был оборудован теннисный корт, чтобы Андрей Александрович мог «сохранять форму». Что же, вполне вероятно. Посмотрите на фотографию Жданова в июньском номере журнала «Ленинград» за 1942 год, и вы поверите в это.
Когда я вступил в Союз писателей, секретарем его состоял И.К. Авраменко, тощий до чисто блокадного предела, несмотря на майорское лётное звание. Видимо, с кем-то делился своим командирским пайком. Но до него этот «пост» занимала В.К. Кетлинская, бесконтрольно распоряжавшаяся посылками, приходящими на Союз писателей с большой земли. Ее перу принадлежит лживая книга «В осаде», но здесь речь даже не о книге. В январе 1942 года, в то время когда вокруг от голода и холода умирали писатели и не писатели, Кетлинская праздновала свою свадьбу с А.И. Зониным, состоявшим в группе писателей при Политуправлении Балтфлота. Квартира Кетлинской находилась в «писательском» доме, канал Грибоедова, 9, и множество людей слышали в этот январский день из квартиры Кетлинской звуки патефона, шарканье танцующих, а по коридору разносились запахи вкусной пищи. Это так чудовищно, что в это трудно поверить… Впрочем, этот брак был и прерван не менее символично. В 1950 году на общем собрании писателей В.К. Кетлинская публично отреклась от своего мужа, который незадолго перед тем был арестован по политической статье. Она клялась, что он обманом, «как змея» (честное слово, именно так!), проник ей в сердце, что она проклинает тот день и час, когда с ним сблизилась. И так далее… Нельзя не отметить, что для Веры Казимировны публично отрекаться от близких было не впервой. От своего отца Казимира Филипповича Кетлинского, командира крейсера «Аскольд», произведенного при Временном правительстве в контр-адмиралы и убитого в 1918 году при неясных обстоятельствах, она отреклась еще раньше.
Возвращаясь к теме блокады, думаю, что оправданным будет объединить в один ряд эти упомянутые Натальей Васильевной Крандиевской-Толстой 200 граммов свежего мяса, секретный теннисный корт и свадьбу в январе 1942 года.
Блокада со страшной ясностью выявила расслоение по принципу: человеческое – нечеловеческое.
Должен, однако, добавить, что все-таки не во всех учреждениях в это страшное время условия жизни и питания начальства столь разительно отличались от подчиненных. Могу заверить, что в Эрмитаже все были равны. Академик И.А. Орбели, безоговорочным апологетом которого я отнюдь не являюсь, был предельно чист в этом смысле.
Скажу еще раз – тема моих воспоминаний не только позволяет, но даже обязывает это настойчиво повторить – в месяцы самого страшного голода, в которые до середины марта 1942-го Орбели находился в Ленинграде, наш директор был на высоте. Он был худ и бледен, как все мы, то есть не пользовался украдкой особыми видами питания. А если и имел что-то дополнительное, то отдавал это, чтобы распределялось его женами. В эти дни около него были Мария Кироповна – первая его, старшая жена, оставшаяся верной и справедливой; Камилла Васильевна Тревер – долголетняя возлюбленная и сотрудница, которую он провел в члены-корреспонденты Академии наук, и Елизавета Николаевна Ненарокова, с которой он, будучи в эвакуации, зарегистрировался (впрочем, через два года он женился на эксцентричной Антонине Николаевне Изергиной[17]).
Итак, в эти страшные месяцы Иосиф Абгарович вел себя в высшей степени достойно – был деятельным директором Эрмитажа, создал в нем ряд бомбоубежищ, в которых эрмитажники, не выходя, могли постоянно находиться. И жил, как все мы, или почти как все, и покинул Ленинград, когда основные ценности Эрмитажа были в безопасности, т. е. находились в далекой эвакуации.
Улетая в эвакуацию в марте 1942 года, он был худ и желт, как те, кто оставался, чтобы умереть или чудом выжить.
30
Читатель вправе спросить – зачем рассказу о блокаде я предпослал длинное повествование о судьбе какого-то ничтожного организма, музейного отдела, кочевавшего из музея в музей целое десятилетие, вплоть до 1941 года?
Во-первых, о самом читателе. Если бы я не надеялся, что у этой рукописи, пусть через много лет, будет читатель, я бы не трудился над ней много месяцев. Когда я начал в начале семидесятых, лжи о блокаде уже накопилось достаточно, и у меня появилась потребность сказать страшную, но полную правду хотя бы об увиденном одним человеком. А в судьбе отдела, пусть ничтожной не только во вселенском масштабе, но даже по ленинградским меркам, мне кажется, отразилась наша система безответственного отношения к культуре, унижавшем даже достоинство государства. Тов. Гуревич «выбросил» из вверенного ему Русского музея наш отдел под предлогом необходимости разместить на его месте произведения советской, новой живописи. Пусть через год его самого выбросили из Русского музея, но ведь до этого никто не остановил его преступные действия в 1934–1935 годах… Более того, он получил поддержку в верхних сферах, в секретариате Союза художников. Логически представим себе, что подобное сделали бы Бенуа, Репин, Сомов… Получила ли поддержку тов. Гуревича и новая формация художников, которые хотели быть показаны в Русском музее? Никого, как выяснилось, это даже не интересовало.
Умолчать же о судьбе ИБО я не могу, потому что с ним связана судьба моих друзей и товарищей, его сотрудников. Я сказал уже где-то, что тени их, не пропадая, постепенно с годами все же отступали и не стояли уже передо мной так настойчиво, как первые годы. Но вовсе они не уйдут, пока я жив. Они всегда со мной, и память о них для меня дорога, а если не бояться слов, то и свята.
Я рассказал, как умел, о тех, с кем был дружен – о Михаиле Захаровиче Крутикове и о Валентине Борисовиче Хольцове. Но ведь кроме них судьба нашего отдела, приобретение его коллекций, мучительные его путешествия до переезда в Эрмитаж, а затем подготовка экспозиций и выставок составляли главное содержание жизни десятков и сотен людей, многие из которых также спят на братских блокадных кладбищах – А.Я. Труханова, А.А. Пигорева, И.А. Ростовцев, Н.Ф. Понтошкина, С.А. Юдина.
О каждом и о каждой из них как о примере скромности, честности и чистосердечия я не хочу и не могу забыть.
Софья Алексеевна Юдина была племянницей известного живописца и прелестного по скромности и доброте человека – Аркадия Александровича Рылова. Кто не знает его «Зеленого шума» и чудесных вятских пейзажей? Именно от Аркадия Александровича я слышал, что, окончив институт Репина (назывался тогда по-другому), Софья Алексеевна отлично писала маслом, в частности, натюрморты – хрусталь, стекло, цветы, фрукты – то, что писал Кальф и другие голландцы. И вот, увидев такой ее холст у Аркадия Александровича, некий предприимчивый коммерсант-антиквар, не посоветовавшись с Рыловым, предложил Софье Алексеевне давать на продажу за хорошие деньги свои работы с тем, чтобы она писала на старом холсте, набитом на старые подрамники, а он – «коммерсант» – будет продавать это под названиями «старых мастеров» – пусть такое искусство забавляет чудаков! Софья Алексеевна не только отвергла это мошенническое предложение, но, мало того, вскоре и вовсе перестала писать. На вопрос дяди ответила, что не будет больше писать никогда. Мол, художник – это тот, кто может создавать что-то именно свое, ему одному свойственное. А она не может. Делать же натюрморты «под кого-то» не станет. И больше не брала в руки кисти. И самому Аркадию Александровичу убедить ее не удалось – так и не отступила от своего решения. Сказала, что и до предложения антиквара думала бросить живопись, а теперь стала просить дядю пристроить ее куда-нибудь на канцелярскую работу в музей. При посредстве Владимира Константиновича Стоковского – приятеля Рылова – она и попала в инвентаторы ИБО. Я застал ее вечно склоненной над толстыми книгами, в которые она вносила разборчивым аккуратным и красивым почерком описи предметов, их основное, первое описание и размеры, для чего требовался внимательный осмотр каждой вещи. Была она при этом серьезна и спокойна. В описании чувствовалась интеллигентность, образование, умение видеть главное. Работала она, буквально ни на минуту не отвлекаясь. Да и во время перерыва, когда все сотрудники садились за чайный стол, оставалась так же молчалива. А еще из черт ее натуры могу вспомнить, что Софья Алексеевна сразу отзывалась на все, что могло походить на несправедливость к кому-нибудь. И на грустное и неправдивое она также остро отзывалась, и не раз я видел, как ее лицо искажалось болью, вот-вот заплачет. Удивительно ли, что этот нежный, искренний, кристально чистый и остро чувствовавший человек умер в блокаду? Мне говорил кто-то, что Софья Алексеевна перед смертью повредилась в рассудке. Я в это верю. Такой, как она, идеалистке увидеть то, что нельзя было не увидеть блокадной зимой, было не под силу. Многие перед смертью сходили с ума от того, что видели. Жила Софья Алексеевна с семьей брата, члена Союза композиторов. Она мало о нем говорила, но редкие слова ее о нем были полны любовью – застенчивой, нежной – само слово «брат» она произносила так, что нельзя было не понять, как она к нему привязана. Раза два я слышал, как он играет, мило и не очень верно напевая. Не знаю, был ли он в своем творчестве по искренности подобен ей. Но он, несомненно, так же, как и она, был не способен бороться с голодом, выгадывать, менять что-то на толкучках и рынках, ловчить. Вся семья композитора Юдина вымерла в блокаду, и с нею чудная его сестра Софья Алексеевна.