Елена Зелинская – Блокадные дни. «Жёлтый снег…» (страница 71)
И все же я благодарен судьбе за эти дни. Без них я не увидел бы картин полного разгрома немцев нашей армией. Журналистам представили огромную массу брошенной техники – орудий, грузовиков, автобусов, что говорило о почти паническом отступлении врага. Мы поднимались по узкой, освобожденной от мин тропке на Воронью гору у Дудергофа, где на бетонных платформах стояли уже полузанесенные снегом огромные 14-дюймовые орудия, обстреливавшие Ленинград. Около этих орудий были с немецкой аккуратностью выстроены тысячи снарядов, каждый из которых был заключен, как в футляр, в аккуратнейшую плетеную корзинку с двумя ручками для удобства подноса к орудию… И вот враг, который был так подготовлен, побежал… Впечатлений, наполнявших гордостью, было много…
Однако за то, как обслуживали наших гостей, не меньше было и стыда. Жили они в «Астории», и их завтрак, обед и ужин представляли собой лживую демонстрацию изобилия – икра, буженина, красная рыба, дичь, торты, пломбиры… А вино, водка – без ограничения.
– Зачем нам это? – сказал мне как-то английский журналист Александр Верт, бывший в этой группе за старшего. – Мы ведь знаем, что в городе выдают еще очень скудный паек.
Что я мог ему ответить? Верт, прекрасно владевший русским языком, почти ежевечерне доставлял приставленным к журналистам людям из «органов» массу хлопот и тревог. Когда после ужина все садились в номера за пишущие машинки, он, ускользнув из гостиницы по одной из черных лестниц, отправлялся странствовать по городу и разговаривал со встречными, слушая рассказы о блокаде. Мы-то с Саяновым после ужина получали право уйти, как и офицеры-экскурсоводы, а «наблюдателям» доставалась забота, как такого устеречь, а уж если не устерегли, то как выяснить, что тот углядел и что узнал.
Но все это, как говорится, несколько в сторону. Накануне отъезда иностранных корреспондентов привезли в Смольный. Сначала некий артиллерийский полковник, указывая на огромный план Ленинграда, разъяснял, как подло по приказу вражеского командования дальнобойная артиллерия обстреливала мирное население именно в часы, когда люди шли на работу или возвращались с нее. Указывая точки, куда попадали снаряды, он сообщал цифры раненых и убитых – 27 тысяч человек.
Когда шли после этого по длиннейшим коридорам, Александр Верт сказал мне:
– Странно, почему эти варвары не выпустили по городу те тысячи снарядов, которые мы видели на Дудергофской горе? Чем вы это себе объясняете?
Я и сам думал об этом. При современных возможностях прицельного огня и пользуясь подробным планом города, немцы, казалось бы, могли буквально превратить в мусор целые кварталы. Почему же они этого не сделали? И даже в последние дни, когда наши оттесняли их и громили и Ленинград был центром боевого снабжения, исходной базой, откуда или через который шли войска?
И я ответил то, что единственное приходило мне в голову:
– Потому что они были уверены в победе и хотели захватить город, не разрушив его. А потом прорыв нашей армии оказался таким неожиданным, что они бросали все. Вы же видели в Красном Селе трофеи первых дней наступления?
А потом нас провели в небольшой лекционный зал, где по просьбе корреспондентов была устроена пресс-конференция председателя Ленсовета П.С. Попкова. Рядом с Попковым сидел еще какой-то бессловесный товарищ, роль которого заключалась лишь в том, что он на слова Попкова кивал в подтверждение. Зато его шеф развернулся во всю мощь. Надо сказать, что как раз в это время маннергеймовская Финляндия при помощи, кажется, Штатов, разочаровавшись в союзниках-немцах, пыталась сепаратно выйти из войны. Это почему-то не устраивало наше правительство, и когда речь зашла о жестоких обстрелах города, Попков стал утверждать, что и финны «непрерывно громили город тяжелой артиллерией». Для нас с Саяновым такие речи не были новостью. Все те дни то же самое было вменено говорить и всем тем, кто сопровождал иностранцев. Это было до крайности глупо – ведь в городе на домах журналисты видели множество надписей «При обстреле эта сторона улицы наиболее опасна». И всегда это была сторона, обращенная к западу, то есть к немцам. Вероятно, именно поэтому артиллерийский полковник умолчал о финнах.
Но мало того. Когда в ходе беседы один из англичан спросил, правда ли, что в Ленинграде умерло больше пятисот тысяч человек (позднее Сталин официально называл цифру – шестьсот), Попков с какой-то свойственной ему кривой ухмылкой, не задумываясь, ответил:
– Эта цифра во много раз завышена и является сплошной газетной уткой…
Через минуту на вопрос о снабжении населения во время блокады коммунальными услугами он ответил с той же улыбочкой:
– Подача электроэнергии и действие водопровода в Ленинграде не прекращались ни на час…
При этом Попков щеголял нарочито простонародным говорком, сообщив, что отец его был «столяр-краснодеревщик», а сам он окончил ЛИСИ – этот «бывший институт гражданских инженеров». Очевидно, хотел подчеркнуть, что и, получив высшее образование, остался близок к рабочему классу.
Конечно, в Смольном и, вероятно, у него на квартире было и светло, и тепло, и вода текла из кранов, в то время как жители города ели столярный клей, варили ремни, меняли семейные реликвии на керосин и гарное масло, ходили с бидонами и чайниками за водой к прорубям и водоразборным колонкам, вокруг которых нарастали ледяные горы…
Карандаши иностранных журналистов бегали по страницам блокнотов. Но что, слыша такие ответы, они думали? Ведь большинство корреспондентов всю войну работало в Москве, они мотались по фронтам и, повторяю, хорошо, а некоторые и блестяще знали наш язык. Они, несомненно, беседовали со многими эвакуированными из Ленинграда в Москву и другие места.
Во всяком случае, на другой день после прихода в Смольный Александр Верт как бы невзначай показал мне в качестве иллюстрации фотографию. Это был портрет дистрофика. Ввалившиеся щеки и выражение страшной, гипнотической пристальности в глубоко запавших глазах были мне более чем знакомы. На фотографии стояла цифра – «1943».
Впрочем, Попкову, казалось, было все равно, верят ему или нет. Но этот цинизм не был характерной чертой именно Попкова или его референта, сидящего рядом. Это было лишь очередным штрихом картины, уже ставшей обычной. И через пять лет люди, которые были назначены судить Попкова по «Ленинградскому делу», вероятно, могли улыбаться такой же кривой улыбочкой, а правдивы или лживы слова обвинения, следствием которых было вынесение ему смертного приговора, никакого значения для них не имело.
Но, возвращаясь к тому, сколько жителей города погибло тогда, в первую блокадную зиму, хотелось бы знать, фигурирует ли сейчас хоть где-то та цифра, что была названа на совещании Горздрава осенью 1942 года в присутствии академика Петрова? Или она похоронена в секретных архивах вместе с «Ленинградским делом» в 1950 году?
А в объяснение того, как жилось в самое суровое время Петру Сергеевичу Попкову, вот что я услышал летом 1943 года – за полгода до прикомандирования к группе журналистов.
В июле 42-го года я был принят в Союз писателей, и это дало мне право посещать столовую Дома писателей на Воиновой, 18, где давали неплохие обеды, выстригая за это кое-что из пищевых карточек. Мы ходили туда из Пушкинского Дома с В.А. Мануйловым поочередно. Один день он ел обед на Воиновой и нес два на Тучкову набережную – своей матери и мне. Другой день я ел на Воиновой и нес ему и Ольге Викторовне. На участке этого маршрута от Дома писателей до Кировского моста и обратно мой путь часто совпадал с путем Натальи Васильевны Крандиевской-Толстой[16].
Когда во время обеда кто-то представил меня Наталье Васильевне, а затем мы в другой раз вышли вместе из Дома писателей, я напомнил ей, как несколько лет назад она дала мне возможность говорить с Б.П. Позерном.
– Ах, боже мой! А я все думаю, где я вас видела раньше… Какова судьба вашего музея?
Я рассказал о нашем переходе в Эрмитаж и спросил ее в свою очередь, в прежней ли квартире она живет и что у нее теперь за соседи.
– Соседи из того же круга. Например, Попковы.
И вот, не помню в этом разговоре или в другой раз, когда разговор зашел об этом ее соседе, Наталья Васильевна сказала мне, что в самые страшные блокадные месяцы Попков, возвращаясь из Смольного, привозил своему коту двести граммов свежего мяса.