Елена Крюкова – Побег (страница 22)
Гениальности Ленина Надя боялась. Он, и еле плетя языком, излучал в пространство нечто неведомое, мощное. Она не знала, как это назвать; и нужно ли это называть и об этом думать. Доносить Иосифу, что доносить? О чем ему рассказывать? О том, как Ильич сегодня утром хорошо поел манную кашу? Она ходила по усадьбе, словно по минному полю. Ее везде могли взорвать. Один неверный шаг, неверный жест или неосторожное слово, и полетит все невидимое здание, с таким трудом и хитростью возведенное Сталиным в этом барском доме из ее, Нади, мяса, мозга и костей. Иногда она ощупывала себя: цела ли? Служи, служба это почетно, за службу деньги платят. Сама смеялась над собой, все казалось ей шуткой: и приказы Иосифа, и запах каши и супа с кухни, и визиты докторов, и глаженье белья на широкой доске, укрытой ветхой простыней, и темные, покрытые сеткой кракелюр старые картины в толстых золоченых рамах, и скорбное лицо Крупской, похожее на толстый масленый блин, – только Ленин не казался ей шуткой: он и больной, и немощный был слишком силен и радостен. И эта радость, приходящая откуда-то из незнаемого будущего и вольно летающая над его головой, над его светлой, как у святого, огромной лысиной, и пугала и восхищала. Она внушала уважение. Хотелось отщипнуть кусочек этой радости, и носить, зажав в кулаке, и прижиматься к этому горячему, как свежий хлеб, куску щекой.
Так чувствовала она, а надо было записывать в тайный дневник, что больной сегодня сделал, что говорил, каково его самочувствие – хуже ему или лучше, – все это докладывать мужу. Надо было иной раз объявлять больному то, что велел ей объявить Иосиф; эти фразы она заучивала наизусть, и она понимала, что они должны Ильича расстроить, ранить; но она не уклонялась от приказа, она же была на войне, и каждый день даже здесь, в этой мирной белой, полированной, фарфоровой, мраморной усадьбе, шла революция, и ее знаменам нельзя было изменять под страхом смерти.
Я раба, шептала она себе, я просто раба, а женщина сейчас свободна, и я хочу быть свободна, – а Иосиф сажал ее в машину и увозил в Москву, и Москва мелькала перед нею, как сплетенный из тонких нитей тонкий сон: красные стены, гигантские плакаты, букинисты у Кремля, трупы у Кутафьей башни – только что расстреляли врагов революции, скрытых белогвардейцев, щечки Васеньки как яблочки, он уже поет "Интернационал", прикажи няньке купить в крэмлевской ста-ловой ха-рошей кап-ченой рыбы, што ты смотришь так абал-дело, будто тибя на кару-сэли пра-катили, – и она, цокая на каблучках по безумной Москве, опять однажды увидела того самого молодого безусого солдата с пухлыми губами и твердым, как светлый камень, взглядом; она стояла у парапета на набережной, смотрела на воду и думала: как река, и жизнь протечет. Сколько народу до нее думали эту думу! Она ощутила, что на нее смотрят. Оглянулась. Молодой военный, знакомое лицо, стоял в пяти шагах от нее. Она его сначала не узнала и вежливо улыбнулась ему: в революцию на улицах все родня! Он откозырнул ей, как старшему по званию. Она вспыхнула: это уже лишнее! Он улыбнулся ей в ответ. Она повернулась и пошла прочь. Ее одолевало искушение обернуться и помахать ему рукой.
Она не обернулась.
Когда она дошла до края парапета, она его вспомнила.
Красный околыш, синяя тулья.
***
Крупская, Надя и Маняша задумали для больного не просто гулянье, а целый пикник.
Обещал приехать Иосиф; но Надя решительно сказала: не ждите его, мало ли что задержит его в Москве.
Готовились к пикнику, разевали рты в криках и разводили руками так широко, будто обнять хотели родню, нежданно нагрянувшую в гости, глаза ловили летящих мух, а руки отгоняли их от яств, руки толкли корицу в ступке и смешивали с солью крупно молотый индийский перец, на огромных, как школьная доска, сковородках жарили мелких медных карасей, что мужики натаскали в местном пруду, и ножи вместе с чешуей счищали изумрудную ряску и мертвых, в черных фраках, жуков-плавунцов; прислуге приказали сварить много яиц, целую корзину, и приготовить поздние помидоры, обмыть и вытереть салфеткой, они, твердые, желтые и зеленые, сорт "дульки", лежали на кухне в открытом ящике – доспевали. И уже почти все красные стали. Нет, резать их не будем! Будем просто обмакивать в соль! так вкуснее всего!
Кухарка Евдокия важно варила в большой кастрюле мясо – немыслимую ценность, целый кусок, из Москвы привезенный с Тишинского рынка, отличную мякоть. Резали ситный, резали селедку, ее член Политбюро Зиновьев привез в стеклянной банке из Москвы. Сказал, торжественно вручая, облизываясь на прозрачную банку, как кот на сметану: астраханская. Провизию сложили в две корзины, хлеба еще на всякий случай нарезали и сложили в полотняный мешок, завязали тесемки. Мясо вынули из кастрюли и кромсали тесаком еще горячее, обжигая руки и смеясь. В кухне вкусно пахло мясом и селедкой. Надя кричала весело: поглядите хорошенько, селедка не ржавая, Николай Иваныч нас не обманул?! Банку открывали, селедку придирчиво нюхали и опять смеялись.
Крупская вынула из холодильного шкапа банку с красной икрой: это Ильичу в подарок привезли ходоки из Владивостока. Вытащила и кусок семги, завернутый в вощеную бумагу: для гостей берегли, а вот сами решили съесть! На холодной полке лежала еще одна драгоценность. Осетрина горячего копчения. Ее бережно уложили в пакет и тоже погрузили в корзину.
День выдался такой солнечный! Два солдата подхватили под плетеные ручки корзины. Третий катил перед собою кресло-каталку: а вдруг больному станет худо, так до дому его с ветерком доставят! Ильича вывели из спальни под руки, но он раздраженно махнул на мужика и охранника, что подобострастно поддерживали его под локти, и протянул руку: палку мне! Ему с поклонами подали его трость, одну из множества роскошных тростей. Он ходил, опираясь на нее, по дому, но один он никогда не ходил; за ним вечно следили, и кто-то его всегда, пусть даже тайно, сопровождал; были случаи, и не раз, когда он шел-шел и вдруг падал, и однажды упал и сильно расшибся, не досмотрели. Охранника, что не доглядел за ним, Крупская хотела уволить, а Маняша заступилась.
Охранники несли корзины, шагали быстро и крупно и сразу ушли далеко вперед. Ленин, его жена и его сестра медленно шли в ряд. Ленин выбрасывал трость вперед, упирался ею в землю, будто хотел тростью землю пробуравить и деревяшкой нащупать в холодной черноте золотой слиток; жадно нюхал осенние запахи палой листвы, сырой земли и шагал, смешно подволакивая к левой правую бедную ногу.
– Товарищи! – Останавливался. Отдыхал, дышал глубоко. – А зна… ете что! Пах-нет гри… гри… бами!
Маняша обрадованно кивала, поддакивала:
– Да-да-да, Володичка! конечно, грибами! И, знаешь, я прикажу бойцам, пусть пособирают для тебя последние подберезовики! или моховики, их тут много! А потом, в октябре, пойдут зеленухи!
– Зеле… ну-хи…
Он смеялся одним углом рта, расшвыривая концом трости сухие листья.
Надя шла за ними за всеми, посматривала на них внимательно, и то и дело отводила глаза; ей казалось, она своим холодным, изучающим взглядом как-то странно оскорбляет их, всех троих – мужа, жену и Марью Ильиничну.
Зачем я пошла, надо было дома сидеть и печатать статью, досадливо подумала, а Маняша уже вскидывала руку и восторженно, как художница на пленэре, указывала вдаль и вперед.
– Вон, вон пригорок чудесный! Туда пойдем! Там расположимся!
Солнце гуляло по небу, день изливал забытое тепло на обманутую этим поздним теплом остывающую землю.
Добрели до пригорка, с трудом взобрались наверх. Деревья шелестели, что-то бормотали под легким теплым ветром неопавшими листьями. Крупская неловко, криво расстелила на земле скатерть; Маняша поправила ее углы. Бойцы стояли поодаль, несли охрану. Косились на еду, вздыхали. Вдыхали запахи мяса и осетрины. Знали: их никто такими царскими чудесами угоститься не пригласит.
Женщины уселись на землю, вынув из корзинок фланелевые коврики и подложив их под себя, а Ильич сел в кресло. Потрогал левой рукой спицы в огромном колесе. Улыбался. И все радовались, что ему весело.
– Наденька, – обернулась к Наде Маняша, – ну что вы сидите, как чужая! Делайте же Ильичу бутерброды!
Надя запускала руку попеременно то в мешок с нарезанным хлебом, то в банки и в свертки. Крупская расставляла на скатерти тарелки и блюдца. Как хорошо, сюда из Москвы никакую посуду везти было не надо, все тут имелось в наличии, в этой усадьбе – полно посуды, шкапы от посуды ломились. Надя клала на хлеб семгу, осетрину, брала в руку тонкий ножичек фамильного, дворянского серебра, осторожно намазывала хлеб икрой. Красная семга и красная икра весело, ярко горели под солнцем.
– Красная рыба, – хитро сказала Маняша и подмигнула, – наша, советская!
– И икра тоже наша. Цвета нашего знамени, – еле слышно сказала Надя.
Ее пальцы пропахли рыбой.
– Банку с селедкой, Володя, будем открывать? – обернувшись к вождю, спросила жена.
Ленин помотал головой. Все улыбался.
– Тут и так всего предостаточно! Еще и помидоры! Еще и огурцы!
– А огурцы откуда?!
– Да соленые! Евдокия успела сунуть!
– Ой, какая прелесть!
Ели. Жевали. Ленин жевал медленно. И, даже жуя, продолжал улыбаться.
Крупская подносила ему на ладони бутерброд с осетриной. В другую руку брала бутерброд с семгой и показывала Ильичу оба.