реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Крюкова – Побег (страница 21)

18

Старая вся тряслась, ее тело тряслось, седые патлы выбились из пучка и свисали вдоль щек.

– Коврижки… – бессмысленно повторила за старой молодая, а потом губы ее шевелились, а голоса не слышно было.

– Вы меня простите, Надя, если я вас обижаю! Но вы же видите, что происходит. Не дай бог что… – Она прижала растопыренную пятерню к жирно блестевшему лицу. – Должна быть бумага! И пусть, пусть эта последняя, – она всхлипнула, будто лошадь всхрапнула, – бумага станет для Иосифа ударом.

Молодая отвернула лицо. Старая видела: ей трудно говорить. Отвечать лишь бы что она не хотела, а ответить так, как хотела, не могла.

И тут старая сделала совсем уж странный жест.

Она так раньше никогда не делала.

Подняла руку и, с трудом держа ее на весу, показала молодой пальцем – на дверь.

И молодая, тоже с трудом, не зная, то ли выполнять повеление, то ли попытаться обратить все в шутку и дерзко остаться в проклятой спальне, вздрагивая желающими что-то вымолвить губами, пошла к двери, и каблуки стучали по паркету медленно: тук… тук… тук.

Гвозди забивали в доски.

***

Крупская и Ленин остались в спальне одни.

И, когда они остались одни, больной вдруг тревожно заворочался, разлепил глаза, ухватил мутными зрачками тестом расплывшуюся по сиденью и спинке кресла жену, забормотал:

– Наденька… Будь добра… попить…

Крупская встала, тяжело переваливаясь, подошла к туалетному столику. Там всегда, в любое время дня и ночи, стояла большая чашка со свежей водой: прислуга меняла ее четыре, пять раз в день.

Она поднесла чашку ко рту мужа. Он пил, шумно глотал, вода стекала изо рта на рубаху.

Крупская вытерла ему рот полотенцем, как неряхе-дитяти, и уселась на кровать, изрядно продавив ее; пружины охнули.

– Володичка, – тихо и нежно хотела сказать она, а вышло невнятно и скрипуче. – Володя! Хочу поговорить с тобой.

– Изволь, родная.

Редко он называл ее "родная". Это "родная" покатилось ей под ноги, по грязному паркету, краденым у бывших бриллиантом. Крупская вздрогнула.

– Это важно. Ты сможешь продиктовать мне завещание?

Он шевельнул головой. Угол рта его отвис, он силился изобразить лицом удивление.

– Но я же написал… Пи… письмо к съезду…

Она тоже дернула головой. Прядь седых волос при вдохе попала ей в рот, и она вынула ее изо рта пальцами.

– Это не то. Это не завещание! Это расклад сил! Это… ну как тебе объяснить… это как ты, ты сам видишь устройство партии… в ближайшем будущем… Это план, программа… ну ты понимаешь…

Громадный лоб его сморщился и пошел волнами.

Жена потрогала ему лоб ладонью, гладила череп, пыталась разгладить сердитые складки.

– Я?.. я… да, понимаю… конечно…

Она видела: он решил во всем с ней соглашаться.

– Враждебные государства, да! Они могут задавить нас. Ты все верно распределил. И ты все верно сказал о Троцком и об… – Она хотела сказать: "об Иосифе", но не могла вылепить губами это имя. – О генеральном секретаре! Ну ты понял!

Брови его стали вздергиваться вверх, и лоб сложился в скорбную гармошку, и ее меха все не разжимались.

– Да… О Сталине.

Он на удивление твердо, отчетливо произнес его твердый псевдоним.

Крупская спешила. Ей надо было сжато, точно высказать главную мысль. А она все не цепляла ее за хвост, как юркого щуренка в мелком ручье.

– Пятаков, Бухарин… Ты всех видишь насквозь. Всех! Ты слишком мягок был в том Письме. Деликатен! Ты так мягко там их всех просил: уберите, мол, Иосифа… с его должности… иначе он всех… съест, сгрызет, грубиян, жестокий! Ты так хотел сказать, да! Но ты так не продиктовал. Ты все – завуалировал! А зря. Надо было четко! ясно! все сказать как есть!

Она задыхалась, ее крупная грудь широко колыхалась под платьем, будто она плыла на лодке в ветер и качку.

– Наденька! А как – есть?

И она внезапно сползла с края кровати грузно, оплывисто, вся рухнула вниз, встала у его кровати на колени, дергала нервными пальцами одеяло, тянула на себя угол простыни, волновалась, сбивалась, лепетала как школьница, молчала и начинала снова, и эту полоумную речь, эту бабью истерику, с задыханьями и вскриками, было нипочем не понять тому, кто, как всегда, стоял за дверью и сторожил, и слушал, и подслушивал:

– Иосиф хочет предельной власти! Всеобъемлющей, слышишь?.. понимаешь, он спятил на власти, он спит и видит… себя… единоличным!.. нет, даже царем!.. что я болтаю, он будет вместо тебя, слышишь, вместо тебя, но это будешь не ты! он станет ужасом, да, да, ужасом, я чувствую в нем, глубоко в нем этот ужас… а эта девчонка, что при нем, с ним… она разве не чувствует?.. и она чувствует, вот ее бы расспросить… да она не скажет… ох, я не об этом… Слушай! запоминай! четко говорю! Иосиф всех сожрет! У него зубы акулы! нет! другого чудовища! он чудовище! он ждет, когда ты… Володичка! ты понял, о чем я!.. да, ждет и подстерегает, он ловит момент! война, голод, гибель – ему все равно будет! более того, он сам их сотворит! Сам вызовет любую катастрофу! Не смотри на меня так, я в своем уме… я знаю, что говорю… я… ах… – Она втягивала воздух одновременно носом и ртом. – Ты был прав, когда обозначил в том Письме, что мы аппарат взяли от царя! старый государственный аппарат! от убитого царя! тогда зачем было царя убивать, если аппарат страны – с его аппарата срисован?! Где логика вещей?! Голод и война! они еще будут! крестьяне еще вилы возьмут и пойдут власть убивать! Нашу, нашу… нашу власть… Мне Епифан сказал… что на Ветлуге, на Унже, во всем Заволжье народ бурлит… страшно тяжело будет удержать нам власть… да… и что?! скажешь, такой, как Иосиф, вроде бы и нужен нам?!.. о, нет, не-е-е-ет! – Она зажмурилась и потрясла головой, и капля пота капнула у нее с носа на простыню. – Пригвозди его! Исхлестай его своими мыслями, своим приказом! Растопчи! Он достоин того, чтобы от него оставили лепешку! Мокрое место!

И она, наконец, прошипела, пробулькала это, давно носимое внутри, заветное:

– Он – подлец!

Ленин хрипел. Вместо слов из него вылетало хорканье, легкий хруст, будто у него внутри, в легких, дробили толкучкой сухари.

– Зачем…

Должно быть, он хотел спросить жену: зачем ты так грубо о нем, – а Крупская опять зачастила, жадно и безумно:

– Он хочет расколоть партию! Он хочет навязать всем свою политику! Но его политика – политика зверства! он же зверь, ну неужели ты не видишь! он только кричит: советы, советы, – а на самом деле никакие не советы у него в голове, а стать царем! вернуть царизм, ты понимаешь?! ты хоть это понимаешь?! Он не советское государство нам сейчас начнет строить! а средневековое! Володичка, прошу тебя, не дай этому противному грузину… – Ловила душный воздух спальни ноздрями, толстыми пальцами. – Побороть тебя! Пока ты жив! Еще жив! Он хочет подмять тебя под себя! Ты еще правишь Россией, ты, ты, а не этот грузинский недоучка! Насели, наводни смышлеными рабочими и умными крестьянами, и умными, храбрыми военными хилый ЦеКа! Возьми себе в помощь новые умы… новые силы! И ты увидишь, что будет! они твоего дрянного Кобу сметут поганой метлой! ЦеКа должен стоять на нашей почве намертво, на века! И твое имя, Володичка, – она судорожно вздохнула и сглотнула, – на века! Так останься же… там… в этих светлых веках… мощным! сильным! не дай сломать себя! Его – сломай! Подлеца! Ты слышишь?! Слышишь?!

Она шипела, свистела, хрипела и взвизгивала, стала похожа на грузного лесного, мучительно умирающего зверя – на барсучиху, на медведицу. Больной ушел головою в подушки. Внезапно сжался, стал странно маленьким, как ватная кукла. Так лежал. Крупская умолкла. Ей стало страшно.

– Зачем я прогнала эту девку, – смятенно сказала она сама себе.

Было слышно, как четко, мерно идут часы.

А может, это кто-то ходил по коридору.

А может, это стучала кровь в седом, метельном виске.

***

Молодая тут, в усадьбе, была среди всех этих старых женщин – вызов им; она на их фоне, седом и тишайшем, смотрелась слишком красивой, громкой и молодой – вызывающе красивой и преступно молодой. Она нарочно по утрам плохо причесывалась, чтобы быть такой же, как жена Ильича – с висящими за ушами и вдоль щек растрепанными волосами; и нарочно надевала такую же серую, серенькую блузку, какие носила Марья Ильинична. И даже ходила, пробуя подражать секретарше Гляссер – чуть ссутулившись, уродливо вбок выбрасывая ноги. Для смеху она делала это? Или серьезно, чтобы свою, рвущуюся из нее, прелесть и силу жизни загасить? Она не знала. Но театр однажды заканчивался. И по коридорам усадьбы опять шла эта гордая девушка, и только слишком мощно, тяжело налитая грудь говорила о том, что она – уже молодая мать.

Казалось бы, счастье? Устроили работать не куда-нибудь, а к самому вождю? И никто не знал, что она тут – не сама своя, а рабыня Иосифа. Никто не знал, как он, глядя круглыми глазами на изрытом оспинами лице мимо нее, учил ее: следи; да-на-си; да-кладывай; пад-кладывай, – и, когда она, так же округлив глаза, переспрашивала: что, что и куда я должна подкладывать?! – Иосиф смеялся, и лошадино обнажались желтые зубы: ну как же, ты нэ па-нимаешь, пад-кладывай Владимиру Ильичу всяких сви-ней, штобы ему было ин-тересно жить!

Каких свиней, Иосиф?

На-туральных! Шни-цэля!

И хохотал, но тут она понимала, каких свиней он имел в виду.

Она мучилась из-за этого, совсем не ожидала она такой постановки дела, ей казалось, великое дело здесь все они делают – поправляют, выправляют вождя, вытаскивают его из черной ямы болезни, и он поправится, об этом твердят все врачи, организм у него еще молодой, так врачи говорят; правда, ей, отсюда, из ее двадцати двух лет, пятьдесят три года казались глубокой старостью, и она почтительно слушала докторов и кивала на всякий случай, но Ленина точно считала стариком. Старик, всех стариков надо уважать и слушаться их. А если этот старик – гений?