18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Катишонок – Возвращение (страница 72)

18

Михайлец-молодец, Михайлец-удалец, рифмовала девочка на Второй Вагонной. Он возник словно по щелчку — свободный, без семерых по лавкам, оживлённый, как Дед Мороз, и подцепил на вилку янтарный лепесток жареной картошки. Откуда он взялся — не проездом ли из Ужгорода? Как они познакомились?.. Э-э… Дети принимают чудеса как данность, как Иванушка-дурачок из сказки. Самое главное — появился папа, соседская Людка больше не сможет дразниться. Папа, муж, Дед Мороз — и не могло ведь оказаться, что мешок его пуст и сам он не настоящий, а халтурщик из дома культуры с ватной бородой и в сатиновом псевдотулупе, не могло! Просто в жизни матери началась новая эра: отдельная квартира, семья; родился сын.

Так выглядело счастье. Или она назвала счастьем приятные бытовые перемены?

Сергей Михайлец гордился красавицей-женой и сыном. Однако по квартире слонялась нескладная девочка, вызывавшая недоумение и раздражение, как заусенец. Она росла, что требовало дополнительных расходов, была бестолкова — так и не научилась играть в шахматы, не умела делить в столбик. Вот Алик станет совсем другим…

…Несколько фигур мелькнуло за склоном, ещё. Вот показался и медленно, толчками на подъёме, проплыл гроб, за ним двигались люди с цветами в руках. У ворот сидят старушки, продают цветы. Говорят, они собирают свежие букеты с могил, сортируют, вяжут новые и приносят на следующий день. У них покупать неприятно, словно крадёшь у чужого покойника, чтобы почтить память своего, но Ника не успела на базар. Однако можно прийти завтра или послезавтра.

…Она хорошо помнила свою неистовую любовь к маме, тоску по ней — в детском саду, в больнице. Восхищение — ни у кого нет такой красивой мамы! Жалости к матери не чувствовала никогда, разве что в тот день, когда удалец-молодец ушёл с чемоданом. А потом остались ярость и страх, что тот день может повториться. И страх за брата.

«Большое видится на расстоянье», сказал кто-то; но возрастная дальнозоркость — это ещё и зоркость возраста, которая позволяет рассмотреть не только большое, но и мельчайшие детали, без которых главное искажено.

Счастье Лидии — муж и комфорт отдельной квартиры. Семья, на зависть менее удачливым подругам. И трудно поверить в это счастье, если ему мешали командировки. Нервничала, закрывала дверь и сердилась в трубку на мужа, на Ужгород, на всё что не она. Были ли это командировки, или — страшно подумать — Сергей Михайлец сделался центром чьей-то чужой жизни, которая требовала его присутствия и в результате поглотила его полностью? Муж уезжал — ускользал ужом — уходил и наконец ушёл по-настоящему. Что швырнуло в депрессию — его уход или стоявшее в дверях одиночество?

Вероника никогда не знала, где кончается затейливая ложь матери и начинается скучная правда. Брату было сказано: «Папы больше нет» но что это значило на самом деле? В войну посылали «похоронки» сообщить, что человек убит, его больше нет на свете; Лидия не проводила мужа в могилу. Никаких тёплых чувств Ника к Михайлецу не питала, но Алик потерял отца. Может быть, он узнал правду через много лет, или жизнь действительно наказала делового командировочного, а с ним и сына?

Жесть, сказал бы Валерка, если б ему рассказать; но зачем взваливать собственное бремя на детей? Тогда бы пришлось объяснить, что её мать никого не любила, просто не умела — или не было необходимого для любви органа, хотя сердце работало безукоризненно, подарив ей долгую жизнь.

Она так и осталась загадкой, до конца не разгаданной: любит-не-любит, любила или не любила собственных детей, например. Была радость на Второй Вагонной, был остриженный лев и мамин хохот… А сына? Как Алик жаловался на навязчивый надзор («она меня в школу поведёт под конвоем»), как недоумевал и расспрашивал про красный диплом и карьеру юриста… Разбирая архив, Ника наткнулась на красный диплом… тётки Поли. Вот одна из разгадок: мать завидовала старшей сестре, старой деве «без своей жизни», заурядной школьной училке с «папуасским вкусом»; завидовала настолько, что «позаимствовала» её диплом с отличием. И сочинила себе университет в Ленинграде, и специальность юриста. Зачем? От отчаяния, что Алика в том возрасте несло куда-то — может быть, в опасность, а отцовской руки не было?.. Ценой лжи сыграла на честолюбии, которого у мальчишки начисто не было.

В подступивших сумерках листва потемнела. Пора. Ника окинула взглядом два ряда могил. В дальнем располагались обветшавшие, некогда высокие, а со временем осевшие каменные рамы с неразличимыми надписями и крестами в головах над теми, кого она помнить не могла: Мартын, Владислав, Елизавета, Родион, Игнатий, Стефания, Дмитрий… В привычном ряду не было имени Мария, нет его и на близком отсюда участке Стрельцовых: бабушкину сестру похоронили в другом городе, неподалёку от госпиталя, где её убил тиф, её и многих других.

Самое высокое надгробие второго ряда обросло плюшевым изумрудным мхом — здесь лежал прадед, Матвей Подгурский. Соседнее место, предназначенное для жены, пустовало — след Уллы затерялся в Финляндии. Вот могила бабушки, рядом — символическая — деда, Доната Подгурского, с надписью «пал в борьбе за Родину»; никто не знал, где он похоронен на самом деле. После него осталась пачка писем. От его брата Мики не осталось ничего, кроме фотографий. При всей их несхожести обоим выпала одинаковая смерть — на войне. Некому было позаботиться о символическом надгробии для Мики: он погиб не за Родину — за родину: «Возьми, родина, я твой!»

…Нике было лет шесть или семь, мама взяла её в гости. Там было шумно, дети играли — прятали игрушку, которую надо было найти. Водить выпало ей; но разве можно лезть в чужой шкаф? Она растерянно сунулась в угол. «Ищи, ищи!» — кричали ребята и дружно помогали: «Теплее… Холодно… Холодина, как на Северном полюсе!»

Так она всегда смотрела на дальний ряд могил: холодно, никого не найдёшь. А начиная с прадеда «теплело», хоть она представляла его только по бабушкиным рассказам и фотографиям. Бабушка — «тепло»; Полина — «горячо».

Последняя могила. Волгина. Мать. Тепло? Холодно?

Больно.

Пора в гостиницу; Ника встала. Скорбное место.

— Ladies and gentlemen…

В иллюминаторе накренился и стал приближаться зелёный фон, по мере снижения самолёта обретая объёмность; вспухал рельеф и расчерчивался полосками шоссе. Welcome to Finland.

38

— С чем тебе бутерброд? И не кури, тут нечем дышать!

Аппетитные запахи дразнили обоняние, Лера на кухне шуршала пакетами. Многообещающе шелестела тонкая промасленная бумага, и каждый разворот выпускал на волю дивный аромат его любимого сыра, чего-то копчёного и ни с чем не сравнимый густой, обволакивающий запах кофейных зёрен.

— Где-то была кофемолка… Папа, давай я тебе кофейную машину куплю, как у нас?

— Какую кофейную машину?

— Это очень удобно: заправляешь капсулы получаешь кофе. А то геморройно молоть зёрна, ждать…

Слышал он про такие штуки. Прямо автомат Калашникова, только успевай заряжать. А что делать, если «патроны» кончатся или машина сломается?

— Да на фиг, я уже к растворимому привык.

— Чёрт, ни одного чистого ножа. Посиди в комнате, пока я помою посуду.

С бутербродом в одной руке, второй Алик удачно схватился за подоконник и наконец сел. Мой диван — моя крепость. Утром он проснулся в тревоге, но сон улетел и забылся, оставив смутную, непонятную тяжесть. Из кухни неясно доносилось дочкино ворчание, заглушаемое плеском воды.

Полжизни за глоток, угрюмо думал он, жуя бутерброд. Осторожно откусил свисавший ломтик ветчины. Какие «полжизни», сколько суждено ему просидеть на этом диване?

— Не, ну реально жесть с этими самолётами.

В раковину журча просочилась струя воды, стало слышнее.

— Ты звонила в аэропорт?

— Я смотрю в Сети.

Тятя, тятя, наши сети. Ваши сети — наши дети. Про заныканную за Грибоедовым бутылку Лера не знает. Он откроет и примет, когда она уедет; а зажуёт кофейными зёрнами.

— Папа… хочешь, вместе поедем?

— Боюсь только, давка там, а от парковки пилить далеко. Лучше жди тут. И побрейся!

Алик провёл рукой по колкому подбородку.

— Клубнику привезла — кажется, импортная. Пахнет аптекой. Твоя сестра клубнику любит?

Из всего запретного больше всего Алик любил клубнику, которая сразу яростно отпечатывалась на его лице сыпью. Сердобольная Маня нет-нет да и совала ему в рот шершавую ягоду. Раз в неделю разрешали съесть яйцо, и до чего ж обидно было, когда скорлупа прорезал́ а белок и вязкая жёлтая капля ползла по пальцам. Диатез, проклятие детства. Организм с необъяснимым упрямством отторгал самое вкусное: шоколад, мандарины, клубнику… Мандарины были редки — сказочные птенцы жар-птицы, ёлочное счастье в пакете из слюды; но клубника, в изобилии созревавшая под неусыпным оком дачной хозяйки, над которой она нависала толстым корпусом, подняв круглый, похожий на перевёрнутый кувшин, зад, — эта клубника для маленького Алика была недосягаема. Не из-за хозяйки — та нередко протягивала щербатое блюдце с вымытыми ягодами, но подстерегал диатез. Алик представлял диатез в виде грызущего зверька — сыпь от съеденной ягоды зудела, вспухала волдырями, которые к утру твердели. Нянька смазывала болячки зелёнкой, Ника рисовала зелёнкой рожицы на его собственной. Сосед, тринадцатилетний мальчик из Москвы, дразнил его «курочкой Рябой», хотя у самого всё лицо было в прыщах. Никто не любил московского воображалу, кличку не подхватили.