Елена Катишонок – Возвращение (страница 48)
После замужества Ника часто бывала у тётки. Разговоры, даже когда неизбежно доходило до больных косточек, не раздражали, а наоборот, снимали накопившееся напряжение — не всегда просто было принять сплочённое единство мужа со свекровью, с их привычными, понятными только обоим, паузами, цитатами, намёками на общих знакомых. А тёткина рутина не менялась: тетради, чаепитие, фраза: «Надо бы Алису Марковну пригласить… как-нибудь». Это сказанное вдогонку «как-нибудь» отодвигало встречу на безопасное расстояние. Ника легко дорисовывала остаток её вечера: книга на ночь выбрана, включён свет, и горячая вода льётся в таз.
«Скорая» привезла Полину в больницу прямо из учительской. Половина тетрадей остались непроверенными. Больную Подгурскую П. Д., 1925 г. р., хирург осмотрел в приёмном отделении и поставил диагноз: неоперабельный рак кишечника, о чём и сообщил Нике: в восемьдесят втором о болезнях откровенно говорили только с родными.
— Тётя никогда не жаловалась…
— Это не значит, что она не болела, — отрезал хирург. — Рак не болит — он убивает.
В палате мест не было. Тётка лежала в коридоре, её тошнило. Ника металась в поисках санитарки. Мимо деловито проходили медсёстры. На стене висел телефон.
Инка примчалась сразу.
— Этому (она назвала фамилию хирурга) никто не возразит: авторитет.
Единственное, чего удалось добиться — Полину перевели в палату. Через неделю место освободилось.
…До рейса всего сорок минут. Ушло нетерпение, торопливость, но сосредоточиться на чтении не удавалось — она завязла в той больнице, которую оставила почти сорок лет назад, и не могла уйти. Боль накатывала с такой силой, что Полина теряла сознание. Ставили капельницу, делали какие-то уколы… Ника не могла поверить в происходившее. Если
…Телефон брата не отвечал, автоответчик не включался. Длинные монотонные гудки. Забыл телефон? Дети почти одновременно выстрелили вопросами:
Женщина вяло листала журнал. Мужчина неловко развалился в кресле, прикрыв глаза.
Встретят, конечно. Сам брат и встретит. А как иначе?
…Серо-зелёные стены, тумбочка, кровать. У тётки мокрый лоб, сжатые губы подрагивают, глаза закрыты. В капельнице перевёрнутая бутылка, что-то спасительное перетекает в вену. На тумбочке два румяных яблока, банка сока. Полина открывает глаза, безуспешно пробует улыбнуться. Протягивает горячую руку, что-то шепчет сухими губами. «Забери… детям», — выдыхает она с перерывами. Яблоки такие спелые,
На кладбище собрались учителя, разновозрастные ученики, незнакомые знакомые. Сбоку за деревом маячила высокая тощая фигура брата. Наверняка пришла мать, но в плотной толпе провожавших её не было видно. Роман и Инка стояли рядом, свекровь осталась с детьми. Тётка нежно любила обоих, и Валерка с Наткой должны были быть здесь — от детей нельзя скрывать уход любимых и любящих. «Зачем их травмировать в таком возрасте, — свекровь не спрашивала, а утверждала, — жизнь ещё преподнесёт им сюрпризы, и не всегда приятные». Роман деликатно молчал, он всегда был солидарен с матерью. Спорить не было сил. Инка настояла на встрече с патологоанатомом. Не поднимая глаз на Веронику, врач выдал письменное заключение. В графе «причина смерти» значилось:
За врачебные ошибки расплачиваются больные, а платят врачи; не там, а в условном Чикаго, на Западе. Никакие деньги не примирят с утратой, но справедливость и осознание того, что врач вспомнит заповедь Гиппократа «
Заманчиво было бы предположить, что именно тогда появилась идея отъезда, но это складно для романа, а жизнь шла по другому сценарию, и неведомый режиссёр продержал их ещё десять лет, нисколько не приблизив к Чикаго или к другому заокеанью.
…В самолёте было чисто и душно. Вентиляцию включат во время полёта.
В неподвижной квартире плед свисал с пустого кресла, в окне остывало сентябрьское солнце. С портрета требовательно смотрел дед, на столе ждала пачка тетрадей. Что с ними делать, отнести в школу?.. На кухне недовольно забурчал холодильник и смолк. Из крана капала вода в переполнившуюся чашку. Лежала открытая пачка с анальгином.
Никуда не хотелось идти. Ника села в кресло и заворожённо наблюдала, как по едва видимой нитке, протянувшейся от абажура к углу портрета, продвигается паучок-канатоходец; успел за три дня… Покой, щемящая печаль и тишина. Хотелось говорить о Полине. С кем говорить и о чём?
Если бы нашёлся такой слушатель, чтобы в глазах жил неподдельный интерес, а не вежливость, Ника могла бы рассказать про ту жизнь. Эвакуация, жизнь в закопчённой избе бок о бок с хозяевами, чужими людьми, для которых они, пришлые, были чужими, незваными и нежеланными. Деревня Глуховка (или Глухово?) — настоящая глушь; у матери больное сердце, не допускавшее никаких нагрузок, а работать приходилось и лопатой и вилами, без деревенской сноровки. Сколько тяжестей перетаскала… Тяготы непривычного быта легли на дочерей, и письма с фронта были праздником. Когда их приносили, люди собирались и читали вслух, иногда по несколько раз. От эвакуированных ожидали того же, и Полина с гордостью прочитала письмо (мать не догадалась остановить, а надо было) — прочитала как есть, без купюр, и собравшиеся бабы молча, с враждебным любопытством услышали про флакон одеколона, так необходимого в окопах, и требование сшить на заказ пальто для сестры этой соплячки. Надо же, приехали незнамо откуда, живут по чужим углам, и — нате вам, одеколон! Одеколон возмутил едва ли не сильнее, чем пальто. Не скрывали злорадства: ну, поди закажи-то, полюбуемся! Неприязнь и враждебность постепенно рассосались, но как же больно было встречать эти злорадные взгляды. Всех уравнял голод: одеколон если не был забыт, то оставлен до более благоприятного времени. Деревенские видели, как Вера «рвёт пуп», а девчонки, хоть и неумехи, кое-как латают тряпьё, и мало у кого поворачивался язык упоминать пальто на заказ. И вши, которых эти пришлые сроду не видели: чесалось под мышками, чесались бока. Мать успокоила: ты растёшь, платье стало тесно.
«
Помощница? Чем девочка-подросток могла помочь сердитой тётке, которая заставила её вывернуть на левую сторону и
Оказалось, блинком в этих краях называли печную вьюшку.
Зазвучал тёткин голос — глубокий, спокойный.
— Мы с Лидусей боялись в печку лезть: а ну как сгорим? Ох, и смеялись над нами! Мне-то что, а она обижалась. У мамы другая забота была — мыло давно кончилось, а купить негде. Глафиру — так звали нашу хозяйку, потом уж она Глашей для мамы стала, — спросить стеснялась, а вши замучили, деваться было некуда… Так и так, говорит мама, вы не могли бы нам одолжить мыла кусочек?.. Та даже не сразу поняла — стоит насупившись; а потом как расхохочется! Дочка тоже смеётся, рот прикрывает.
— Да-да, — улыбалась Полина, — так они говорили, это называется ёканьем. Глафира про золу сказала:
То, что раздражало раньше, когда тётка пускалась в воспоминания, сейчас оживало, вот как эта строгая Глафира, обучавшая городских невежд деревенским премудростям. Окреп и продолжал звучать Полинин глубокий голос, повествующий о непривычном житье. Как по дороге в школу мечтали согреться, а в школе мёрзли ещё сильнее, стараясь не смотреть на стены, где на потемневших брёвнах блестел иней. Рукавицы снимали, когда надо было писать. У сестёр Подгурских были кожаные перчатки — городские модницы! Проклятые перчатки, как безжалостно в них промерзали руки, до полного бесчувствия, и приходилось их стаскивать, чтобы согреть дыханием распухшие красные пальцы, — зато на уроках они держали карандаши, не снимая перчаток. Из-за перчаток кто-то назвал их буржуйками. Поля плакала от обиды.