Елена К. – Чёрная просека (страница 8)
— Я не могу, — сказала она. И добавила — тихо, как признание, как последняя честность: — Я не хочу. Я хочу остаться. Она зовёт так… так тепло… Игорь, вы не понимаете. Это не страх. Это хуже страха. Это — желание. Настоящее. Как жажда. Как голод. Как…
— Как любовь, — закончил Игорь.
Марина открыла глаза. В них было то, чего он боялся больше трупов, больше корней, больше змеиных глаз: благодарность. Она смотрела на него так, будто он сказал что-то, что она давно хотела услышать, и от этой благодарности Игорь понял: она уже почти ушла. Ещё минута, ещё один шёпот мёртвой матери — и Марина ляжет, прямо здесь, на полу школы, и закроет глаза, и улыбнётся, и белая полоска на шее поглотит последнюю краску её лица, и просека получит ещё одну порцию — ещё немного памяти, страха, любви, — и Младшая вырастет ещё на полпальца.
— Марина, — сказал Игорь, и голос его был тихим и жёстким, как лезвие ножа, завёрнутое в тряпку. — Ваша мать — умерла. Моя дочь — умерла. Мы не можем вернуть их. Но мы можем не дать этому… вскрытию, этой пародии, этой твари, которая носит их лица, — забрать ещё чьих-то детей. Вы — журналист. Вы приехали сюда, чтобы написать правду. Так пишите. В голове, на стенах, на полу — где угодно. Но не ложитесь. Не сейчас. Не после того, как вы уже сломали корень на двери. Вы сломали один — сломайте второй. Тот, что в шее.
Марина посмотрела на него. И — шагнула.
Земля под ней дрогнула. Стены школы дрогнули. Что-то — глубоко, под фундаментом, под туннелем, под рекой, под всем — дрогнуло, и дрожь была не землетрясением, а звуком, низким, утробным, который Игорь не услышал, а почувствовал — подошвами, позвоночником, зубами.
Просека зарычала.
Не голосом. Не звуком. Тишиной — такой густой, что она стала плотной, как вода, и в этой воде Игорь не мог дышать, и Марина не могла, и оба стояли, задыхаясь, у открытой двери в подвал, и тишина давила, и давила, и давила, и —
— Идём, — выдохнул Игорь, и голос его был хриплым, тонким, как нить, на которой висит последний лист на зимнем дереве.
Они спустились.
Туннель был старым — кирпичные своды, сырые стены, лужи на полу, и от луж шёл пар, будто земля дышала отсюда, как из дыхательного горла. Игорь шёл первым, фонарь — мертвый, телефон — мёртвый, и единственным светом был холод, белый, мертвенный, который шёл откуда-то спереди, как свет из открытого окна в конце коридора.
Марина шла за ним, и каждый шаг давался ей, как шаг по минному полю — медленно, с остановками, с дрожью, и белая полоска на шее горела, как верёвка, на которой висят, и Игорь слышал, как она шепчет: «Нет, нет, нет, нет, нет», — и «нет» было как шаг, и шаг был как «нет», и каждый — отодвигал её от просеки на один кирпич туннеля, на одну лужу, на один вздох.
Просека не отпускала.
Корни лезли из стен — белые, гладкие, быстрые, и они тянулись к Марине, как пальцы утопающего, и Марина вскрикивала, когда они касались, и Игорь отрывал их, отламывал, и они ломались с влажным хрустом, и из них текло белое, и белое шипело на полу, и лужи пузырились, и пар становился гуще, и туннель — длиннее, и свет впереди — ближе.
— Осталось немного, — сказал Игорь, и не знал, правда ли.
— Она зовёт, — ответила Марина, и голос её был уже не её — в нём был второй, третий, четвёртый, как хор, в котором каждый голос принадлежит мёртвому, и все они говорят одно: «Останься».
— Нет, — сказал Игорь. — Нет, нет и ещё раз нет. Это вам, Марина. Не ей. Вам. Скажите «нет». Громче. Чтобы она слышала. Чтобы просека знала, что вы — не урожай.
Марина закричала. Не от боли — от ярости. Дикой, звериной, как у существа, которого тащат в клетку, и оно рвёт клетку зубами, потому что когтей уже нет, но зубы — есть, и зубы — это «нет», и «нет» — это зубы, и она кричала, и крик её нёсся по туннелю, как поезд, и корни отступали, и стены дрожали, и что-то под землёй — что-то маленькое, белое, тёплое — замерло, и в этом замершем была тишина, и в тишине — удивление, и в удивлении — страх.
Потому что Младшая впервые услышала «нет», сказанное так громко, что её собственный голос дрогнул.
И в этом дрожании — была трещина. Маленькая, тонкая, как волос. Но — трещина.
Свет впереди стал ярче. Холоднее. Живее. Игорь ускорил шаг, и Марина — за ним, и корни отстали, и туннель кончился, и они вышли.
Река. Берег. Настоящий — с травой, с камнями, с холодным ветром, который бил в лицо, как пощёчина, и от этой пощёчины Игорь заплакал, потому что холодный ветер — это мир, настоящий, живой, жестокий, но не ласковый, не тёплый, не зовущий, и от этого плакать было хорошо.
Марина упала на колени и уткнулась лицом в траву, и трава была мокрой и холодной и пахла землёй, обычной землёй, без голосов, без тепла, без привязки.
Они выбрались.
Игорь стоял на берегу, и руки его дрожали, и щиколотки горели, и белое в венах было — но медленнее, тише, будто отдалилось, будто просека не могла дотянуться так далеко, и голос в голове — голос дочери — стал глуше, как радио, у которого садятся батарейки.
— Мы вышли, — сказал он.
— Временно, — ответила Марина, и голос её был снова её, только её, и хриплым, и больным, и живым. — Она не отпускает. Она ждёт. Она ведь — терпеливая. Но мы — вышли. Сейчас. Сегодня. Этой ночью. И завтра — может быть, тоже. И после.
Она подняла голову. На шее — белая полоска — стала тоньше. Может, на миллиметр. Может, показалось. Но — тоньше.
И Igor посмотрел на реку, и в воде не было отражения, кроме настоящего — серое небо, серая вода, и два силуэта на берегу, живых, дрожащих, упрямых, и за ними — туннель, который вёл в деревню, и деревня была тиха, и в тишине, далеко-далеко, под просекой, под землёй, что-то маленькое и белое лежало в колыбели из корней и слушало, и училось, и ждало, и росло.
И в его голове — тоньше, чем нить, чем волос, чем трещина — прозвенел голос:
Игорь сжал кулаки.
— Не сегодня, — сказал он вслух.
И холодный ветер унёс слова в серое небо, и небо не ответило, и в этом не-ответе была своя, мёртвая, спасительная свобода.
Глава 5. «Дорога, которая не
хочет отпускать»
Они думали, что самое страшное — это деревня. Что самое страшное — просека, школа, корни, голоса в голове. Они ошибались. Самое страшное начиналось ровно там, где кончалась просека.
Потому что мир за её пределами был… неправильным.
Сначала Игорь не понял. Он шёл по лесу, и ветки цеплялись за куртку, и комары звенели в ушах, и земля пружинила под ногами — всё как в обычном лесу. Только слишком. Слишком ветки, слишком комары, слишком земля. Будто кто-то выкрутил настройки природы на максимум, чтобы скрыть, что внутри всё сломано.
Марина шла следом, тяжело дыша, и время от времени останавливалась, чтобы прижать ладонь к шее — туда, где белела полоска. Она ничего не говорила, но Игорь видел: ей больно. Не физически — будто внутри неё кто-то дёргал за невидимые нити, и каждый рывок отзывался в горле, в груди, в затылке.
— Ещё немного, — сказал Игорь, хотя сам не знал, сколько «немного». — Тут должна быть дорога. Трасса. Мы вышли к реке выше по течению, значит, трасса — на запад. Километра три-четыре.
— Три-четыре километра — это много, — тихо ответила Марина. — Особенно когда земля не хочет, чтобы ты их прошёл.
Игорь хотел спросить, что она имеет в виду, но не успел.
Лес просто… кончился. Не постепенно, не полянкой, не опушкой — резко, как обрезанный ножом. Перед ними встала стена из елей — таких одинаковых, таких идеально ровных, будто их не природа растила, а кто-то сажал по линейке. И за этой стеной — тишина. Не лесная тишина, с шорохами и птицами, а мёртвая, плотная, как вата, забившая уши.
— Это не та сторона, — прошептала Марина. — Мы шли на запад, а вышли… куда-то.
Игорь достал компас. Старый, дедовский, в латунном корпусе. Стрелка дрожала, как живая, металась между севером и югом, потом вдруг замерла — и указала… вниз. Прямо в землю.
— Очень смешно, — процедил Игорь. — Очень по-деревенски.
Он шагнул в сторону, пытаясь обойти стену деревьев. Марина пошла за ним. Они шли пять минут. Десять. Полчаса.
И снова вышли к той же стене. К тем же идеально ровным елям. К тому же компасу, который снова показывал вниз.
— Мы ходим по кругу, — сказала Марина, и в её голосе не было паники — только усталое признание факта. — Но мы не кружим. Мы идём прямо. Я чувствую. Шаги одинаковые. Поворот ни разу не делали. А выходим сюда.
— Просека, — выдохнул Игорь. — Она не просто держит деревню. Она… растянула её. Как кожу на барабане. И мы всё ещё внутри.
Марина села на поваленное дерево. Лицо у неё было серым, как пепел.
— Тогда мы не выйдем, — сказала она. — Пока она этого не захочет.
Игорь не ответил. Он смотрел на компас, и стрелка вдруг дёрнулась — и на секунду показала на восток. На настоящую, честную сторону света. Игорь успел заметить. И рванул туда, почти бегом, таща за собой Марину, потому что если она остановится, если сядет и скажет «я больше не могу», он знал — она уже не встанет.