Елена Давыдова – Нежиль (страница 3)
Глеб поднял находки наверх. Развязал мешочек. Внутри звякнули монеты. Старая медь, дореволюционные копейки и полушки с двуглавым орлом. Он насчитал двенадцать штук. Двенадцать монет, свеча и железка. Тринадцать предметов? Или двенадцать монет — это одно, а свеча и ключ — другое? Он не знал.
Он чиркнул спичкой. Свеча занялась ровным пламенем. Без копоти, наполняя комнату густым запахом меда и чем-то дурманящим, от чего веки сразу стали тяжелыми. Глеб задул огонь.
Глава VI.
В ночь на четверг сон не шел. Глеб сидел за столом, уставившись на разложенные перед ним предметы: монеты, огарок свечи, ржавую железку, синюю книгу и бабушкину записку. Фонарь чадил, выхватывая из темноты лишь край столешницы. За окном царила пустота. Ни лиц. Ни теней. Только давящая тишина, в которой отчетливо отдавался каждый удар собственного сердца.
В третьем часу раздались шаги. Не снаружи. Внутри дома. Тяжелые. Неспешные. Они доносились из сеней, проступая сквозь половицы.
Глеб замер. Митрий строго наказал не вставать. Но Митрий говорил о дворе. А шаги уже были здесь. В комнате.
Дверь из сеней скрипнула. На пороге стояла бабушка.
Она не светилась, не дрожала призрачным маревом. Просто стояла. Живая. В привычном синем платке и кофте с костяными пуговицами, какие носили в деревне. Только Глеб знал. Она мертва. Она знала, что он знает. Между ними пролегла стена, тонкая и острая, как лезвие.
— Глебушка, — позвала она. Голос теплый, низкий, с той самой знакомой хрипотцой, окутал комнату. Она сделала шаг вперед. Половица под ней привычно вздохнула. — Ты пришел. Хорошо.
— Бабушка… — Глеб сжал кулаки, впиваясь ногтями в ладони.
— Не бойся. Я не сама пришла. Меня отпустили на минутку. Объяснить то, что не успела при жизни.
— Что объяснить?
Она подошла ближе, опираясь рукой о край стола. Пальцы, сухие и прохладные, на мгновение коснулись его плеча.
— Завтра пойдешь к камню. Положишь монеты. Все двенадцать. И свечу. Скажешь: «Принимаю от Зинаиды. Отдаю вам». Камень булькнет, значит, приняли. Тогда положишь железку. Отдельно. На самый верх. Скажешь: «Последний дар. После меня — некому. Держите сами». И уйдешь. Не оборачиваясь.
— А если обернусь? — Глеб поднял на нее взгляд.
— Не оборачивайся, — отрезала она. И в ее глазах на миг мелькнула тень былой строгости.
— Бабушка, почему последний? Почему некому? Я же могу остаться… как ты.
Она покачала головой, поправляя платок.
— Не можешь. Я не успела тебя научить. Ты вырос в городе, не знаешь слов, не знаешь обрядов. Я пыталась. Помнишь, летом, песни, знаки? — но ты был мал. А мать увезла тебя. Ты не умеешь держать стену. Если останешься. Она рухнет через тебя. Ты не барьер. Ты — дыра.
Глеб опустил голову. Правда жгла, как раскаленный уголь.
— Но как же они? — он кивнул в сторону окна, туда, где в темноте угадывались болото, камень и навь.
— Камень примет дар. Это договор, старше Пелагеи, старше острова. Если хранитель уходит, а смены нет — камень закрывают. Железка — ключ. Она замыкает стену, делает ее непроницаемой. Навь останется за ней, но замолчит. Тишина с обеих сторон.
— Навсегда?
— Пока не придет новый хранитель. Может, через сто лет. Может, через двести. Может, никогда. Это не наше дело. Наше — закрыть правильно.
Она помолчала, глядя в окно, на непроглядную темень.
— Глебушка, сделай завтра все как надо…и уезжай. Здесь тебе не жить. Здесь тряг, тяжесть. Я сорок лет ее несла. Мне было дано. Тебе — нет. Не вини себя. Это не твоя стена.
— А ты? — тихо спросил он. — Ты… где?
— Я здесь, — сказала она. — Пока. Жду, когда закроешь. После — уйду. Они меня отпустят, когда стена замкнется. Это часть договора. Последний хранитель отдает свой долг и уходит. Чисто.
Она улыбнулась той самой улыбкой, которую он помнил с детства. Теплой. Морщинистой. С ямочкой на щеке. Потом повернулась и пошла в сени. Глеб слышал шаги — до двери. Потом — тишина. Он не вставал. Не звал. Сидел и смотрел на монеты, на свечу, на железку. И думал.
Глава VII.
Утром четверга он вышел из дома до рассвета. В кармане — монеты и свеча. Железка на шнурке, на шее. Бабушка сказала— «отдельно, на самый верх». И он хотел, чтобы она была под рукой, но не в кармане с остальным. Фонарь не зажигал. Хватало предрассветного света. Серого. Водянистого.
Тропинка к камню продиралась сквозь заросли: малинник, крапива по пояс, дальше — мох и кочки. Глеб ступал осторожно, выверяя каждый шаг. Под ногами пугающая мягкость. Земля пружинила, как вата. В паре мест тропа вплотную подходила к трясине, откуда тянуло тяжелым, приторным запахом переспелых яблок. К горлу подкатывала тошнота.
У камня он замер. Рассвет уже занимался. Небо на востоке посерело, наливаясь розовым. Камень хранил тепло, как и в прошлый раз. Знак на верхушке, круг с крестом, проступал отчетливо, словно его только что обновили.
Вокруг ни души. И все же Глеб чувствовал: он не один. В тростнике, в тумане, в самой трясине затаились многие. Они смотрели. Ждали.
Он выложил монеты. Двенадцать медных кругляшей легли вокруг знака. В центр, прямо на крест, он поставил свечу. Достал спички (зажигалку он не взял), а эти нашел в бабушкином доме, в жестяной коробке на полке.
Чиркнул спичкой, поднес к фитилю. Пламя занялось ровно, без дрожи. Потянуло медом и тем самым дурманящим запахом, от которого клонило в сон. Глеб сжал кулаки, прогоняя оцепенение, и произнес, глядя в пустоту:
— Принимаю от Зинаиды. Отдаю вам. — Он выдохнул, не сводя глаз с огня.
Тишина затянулась. Минута... Пять... Время растянулось.
Глеб стоял, вцепившись пальцами в края куртки. Свеча горела. Монеты не шевелились. Туман над трясиной застыл.
Вдруг — бульк.
Глухой звук донесся из-под камня. Словно камень — живая пасть, проглотившая добычу. Пламя свечи дернулось и выровнялось. Глеб взглянул на монеты. Они изменились: потемнели, покрылись налетом, рельеф стерся. Приняли.
Глеб сорвал с шеи железку и положил на вершину камня. Она легла на знак. Камень подался под ней, обволакивая металл, как вода — брошенный предмет.
— Последний дар, — сказал Глеб, удивляясь ровности собственного голоса. Он поправил воротник, глядя на камень. — После меня некому. Держите сами.
Он развернулся и пошел прочь.
Не оборачивался. Каждый шаг давался с трудом: мох, кочка, корень, тропа.
На третьем шаге — голос.
Не сзади — в голове. Бабушкин. Живой, теплый, с хрипотцой: «Глебушка, обернись. Я забыла сказать. Обернись на минутку».
Он остановился. Ноги не шли. Не потому, что испугался. Потому что хотел. Голос был такой настоящий. Такой бабушкин, что тело уже начало поворачиваться. Шея дернулась влево. Плечо.
Он сжал зубы и сделал еще шаг. Потом еще. Голос не отставал: «Глебушка, я тут. Я никуда не ушла. Обернись — увидишь».
Глеб запел. Тихо. Сквозь зубы. Не мелодию. Звук. Тот самый, который бабушка пела в бане. Без слов. Одна нота, тянущаяся, как нитка. Он не знал, зачем запел. Ело помнило то, что ум забыл. Голос бабушки отступил. Не исчез. Отдалился, как отголосок. Как эхо в длинном коридоре.
Малинник. Крапива. Двор. Крыльцо.
За спиной раздался звук. Не голос. Выдох. Тяжелый. Протяжный стон смыкающейся стены. Воздух сгустился, как перед грозой, но это было иное. Чужое. Каменное.
Глеб вошел в дом, задвинул засов и осел на пол у печи. Глеб вошел в дом, задвинул засов и осел на пол у печи. Печь еще хранила тепло. Дом остался прежним, но в нем стало иначе. Тише. Из мира исчез не звук, а невидимый слой, который никто не замечал, пока он был. Теперь его не стало, и на его месте осталась гулкая, звенящая пустота.
Стена закрылась.
Глава VIII.
Степанида пришла к обеду. Просто постучала. Обычный стук, живой. Глеб открыл. И она вошла, как входят соседи. Без приглашения. Но с правом.
— Сделал? — спросила она.
— Сделал.
— Булькнуло?
— Булькнуло.
Степанида кивнула. Села за стол. Достала из-за пазухи сверток — хлеб, сало, лук. Положила перед Глебом.
— Ешь. Тебе ехать надо. Сегодня.
— Митрий сказал — утром.