Елена Давыдова – Нежиль (страница 4)
— Митрий не знает. Митрий с того берега. Я с этого. Я тебе говорю: сегодня. После того, как стену закрыл, острову больше нечего тебе дать. А тебе — нечего дать ему. Все, что должен, отдал. Бабушку отпустил?
— Не знаю, — честно сказал Глеб.
— Отпустил. Она ушла. Я чувствую, ушла. До этого была. Как теплое пятно на стене. А теперь, стена холодная. Ровная. Правильно закрыл.
Она помолчала. Потом:
— Я тоже уезжаю. Не сегодня, завтра. Здесь нельзя оставаться. Без стены — можно, а со стеной закрытой — нельзя. Стена, она с двух сторон давит. Раньше навь давила, а я с этой стороны жила. А теперь, стена глухая, и с обеих сторон одинаково. Мертво. Тут и жить незачем.
— А деревня?
— Какая деревня, Глеб. Тут уже сорок лет я одна и Зинаида. Ты думал шесть дворов? Два. Зинаидин и мой. Остальные давно пустые. Крыши провалились при Зинаидиной жизни. А люди… Люди ушли еще при Пелагее. После тридцать третьего года. Кто уехал, кто — в трясину. Остались только мы. Зинаида — держала, я — смотрела. Сторожила, чтобы никто не пришел без спроса. А теперь нечего сторожить. Стена закрыта.
— А зачем тебе? — спросил Глеб. — Зачем было сторожить сорок лет?
Степанида помолчала. Потом добавила:
— У меня тут муж похоронен. Васька. Не на кладбище. Кладбище в двадцатом году в трясину ушло. Здесь, за домом. Васька в тридцать третьем на камень пошел. Без спросу. Зинаида еще не приняла от Пелагеи. Пелагея уже лежала при смерти. Камень был открыт. Васька пошел спросить, где зерно спрятано, чтобы дети не померли с голоду. Навь ответила. А Васька не вернулся.
Она не плакала. Говорила ровно, как о давнем, вросшем в кости.
— Зинаида пришла, приняла от Пелагеи. И первым делом Ваську нашла. Не живого. Тело. Вытащила из трясины. Я похоронила. После этого Зинаида и сказала: «Степа, ты с этой стороны. Если кто придет, гони. Если не гонится, зови меня. Никто не должен к камню без дара. Васька — пример».
— И вы… просто жили тут вдвоем?
— Жили. Она — у камня, я — у дороги. Она — стена, я — ворота. Сорок лет. Ни разу не поссорились. А ссориться-то не из-за чего. Дело одно, жизнь одна. Она несла дар, я сторожила проход. Как две стрелки на часах, только — не часы, а годы.
Глеб ел хлеб с салом и думал: вся его жизнь — в городе, с работой, с семьей, с квартирой в ипотеке, была как длинный сон. Легкий и не вполне настоящий. А эти четыре дня, три ночи на острове были настоящими. Бабушкино лицо в окне. Шаги в сенях. Камень, теплый, как тело. Бульк. И… тишина, которой он никогда не слышал.
— Я приеду, — сказал он.
— Не надо, — сказала Степанида. — Не надо приезжать. Здесь закрыто. Ты закрыл — и закрыл. Приедешь — откроешь. Не хочешь открывать — не приезжай. Помни. И все. Помни, что бабушка сорок лет стену держала. Что ты закрыл правильно. Что она ушла чисто. Этого довольно.
Она встала, одернула кофту. У двери обернулась:
— А книгу — синюю — возьми. Зинаида для тебя писала. Не всю. Часть ее, часть — Пелагеи, часть — еще раньше. Но тебе. Чтобы помнил. Чтобы, если когда-нибудь понадобится, знал, где читать. Не сейчас. Потом. Может, через год. Может, через тридцать. Может, никогда.
Глава IX.
Митрий пришел на моторке в три часа дня. Серое небо. Туман. Тихая вода. Глеб стоял на причале с чемоданом и синей книгой.
— Дела сделал? — спросил Митрий.
— Сделал.
— Ну и ладно. Поехали.
Моторка тарахтела. Остров уходил. Глеб смотрел и видел: сосны на краю, синие ставни, крыша, и за крышей — деревья. За деревьями болото. В болоте — камень. Он не видел камня, далеко. Но знал, где он. Теплый камень с железкой на верхушке. И под ним — закрытая стена.
— Митрий, — спросил Глеб, — ты знал?
— Знал что?
— Все. Про бабушку. Про стену. Про камень.
Митрий молчал, пока мотор не закашлял и не выровнялся. Потом:
— Я — паромщик. Я на границе. Мне положено знать. Зинаида мне платила. Не деньгами, а тем, что я тут живу. Что у меня есть берег, и вода, и лодка. Она — держала, я — возил. Мне не нужно было знать больше. Я и не спрашивал.
— А теперь?
— А теперь — она закрыла. Через тебя. Но я останусь. Паром, он паром и есть. Будет кому — перевезу.
Глеб достал телефон. Сигнала не было.
— Митрий, а что было в тридцать третьем году? Бабушкина книга пишет — тринадцать человек в трясине.
Митрий не ответил. Лишь посмотрел на Глеба и в его взгляде было то, чего Глеб не хотел видеть. Признание. Как у человека, который давно знает и давно не говорит. И от этого молчания устал.
— Тринадцать, — сказал Митрий. — И еще — двоих не нашли. Пятнадцать. Твой прадед, Иван Кузьмин, был среди тех, кого не нашли.
Глеб молчал. Прадед. Дед бабушки. Он не знал его. Естественно, не знал. Тридцать третий год, это было… Но имя, Иван Кузьмин, он слышал. Бабушка упоминала. Когда-то, давно, летом: «Дедушка Иван на болото ходил, не вернулся». Просто сказала, как говорят о дожде, о погоде. Без выражения.
Моторка ткнулась в берег. Глеб сошел. Митрий остался в лодке, не выходя.
— Ты, паря, — сказал он, — если что — не звони. Сюда не звонят. Если надо, приедешь. Сам. А не надо. Забудь. Так — лучше.
И уехал.
Глава X.
В поезде Глеб открыл синюю книгу на последней странице. Там, после всех записей, после обрядов и заговоров, после описания камня и стены, был текст, написанный бабушкиным почерком. Свежими чернилами, не выцветшими. Недавно.
«Глебушка.
Если ты читаешь это, значит, я ушла. А ты — здесь. Или ты уехал и читаешь дома. Все равно. Я пишу тебе.
Ты не знаешь, но я знала. С пяти лет знала, когда бабка Пелагея взяла меня за руку и повела к камню. Я помню — трясина, мох, камень теплый. И туман. В тумане лица. Не страшные, нет. Другие. Как мы, только — не мы. Они смотрели. И бабка сказала: «Вот, Зина. Это — наши. Они — за стеной. Мы — перед стеной. Ты будешь — между. Тебе — страшно, а ты — не бойся. Страх — это стена чувствует. Она живая, стена-то. Если ты боишься, она тоньше становится. Если не боишься — толще. Ты не бойся».
Я не боялась. С пяти лет не боялась. Потому что бабка не боялась. И я видела: если она не боится, значит, нечего. Это не смелость, Глебушка. Это доверие. Я доверяла бабке, а потом доверяла стене. Стена не враг. Она граница. Как дверь. Не добро и не зло. Просто — между.
Сорок лет я ходила к камню. Каждую осень. Несла дар: монеты, свечу, иногда хлеб, иногда молоко. Камень брал, булькал, и я уходила. Иногда разговаривала. Не с ними. С собой. Говорила вслух, и слышала в ответ не слова, а присутствие. Они там. Они слышат. Ждут. Но не жадно. Не требовательно. Они просто ждут, как ждут гости, которым обещали чай. Они знают, хозяйка придет. Хозяйка даст. Они и уйдут.
Но, Глебушка, я старая. И последняя. Ты не можешь. Не потому, что не хочешь. Потому, что не умеешь. Я не смогла тебя научить. Это моя вина, и не моя. Твоя мать не дала. Забрала тебя в город. А я не настояла. Может, надо было настоять.
Помнишь, тебе было девять, ты приехал на все лето. Я стала тебя учить — потихоньку, как бабка меня учила. Повела к камню. Ты подошел, потрогал, и сказал: «Баб, он теплый, как печка». Я обрадовалась — чувствует, думаю. А потом ты спросил: «А зачем он тут стоит? Можно его убрать?» — и я поняла: нет. Ты чувствуешь камень, но не чувствуешь зачем. Зачем — это не от камня, это от жизни. А жизнь твоя — в городе, в школе, потом в институте. Я не могла забрать тебя у матери. Она бы не поняла. Она и так считала меня странной.
Я могла бы украсть тебя. На лето. На каждое лето. Но красть, не учить. А учить надо каждый день, как огонь в печи: не разожжешь и забудешь — потухнет. Я не могла каждый день. Я могла только лето. А лета не хватало.
Может, если бы настояла, ты бы сейчас стоял у камня. И стена держалась бы. Но не настояла. И вот, как есть.
Ты закроешь стену. Это правильно. Это не поражение. Это конец. Конец, не всегда плохо. Был договор. Был хранитель. Была стена. Не будет ее. Мир не рухнет. Они останутся за стеной. Мы останемся перед. Только тишина. Они не смогут говорить. Мы не сможем слушать. Может, это и к лучшему. Может, нет. Я не знаю. Я хранитель, а не пророк.
Я люблю тебя, Глебушка. Ты мой внук. Ты приехал и сделал. Этого довольно. Этого больше, чем довольно.
Бабушка Зинаида. Трягин остров. Октябрь».
Глеб закрыл книгу. За окном поезда мелькали поля, леса, провода. Обычная Россия. Обычный мир, в котором есть стена. Тонкая. Глухая. Замкнутая железкой на теплом камне в трясине. И по эту сторону — люди, и по ту — другие. И между — тишина.
Он не забыл. Он помнил. Камень. Монеты. Свечу. Бабушкино лицо в окне. Теплое. Живое. С ямочкой на щеке. Бульк. Стон стены, которая смыкается.
И иногда, ночью, в городе, в квартире, где было тепло и сухо и никогда не пахло медом и трясиной, он открывал синюю книгу и читал. Не с третьей страницы. С любой. И каждый раз находил что-то новое. Обряд. Запись. Слово. Как будто книга, не книга. А стена, только с его стороны. Тонкая. И если читать долго, внимательно, тихо, можно услышать.
Тишину.
И в тишине. Присутствие.
Глава XI.
Прошел год. Глеб жил в Москве. Работал инженером — спокойно, без событий. Синяя книга лежала на полке, между Тургеневым и каким-то справочником. Он не открывал ее месяца три. Жизнь накрыла.
В ноябре, когда выпал первый снег, он сидел на кухне, пил чай — и услышал. Не звук — ощущение. Как будто кто-то очень далеко, из-за стены, позвал. Не голосом, не словом — теплом. Как бабушка звала летом: «Глебушка, иди чай пить».