18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 72)

18

В конце концов он пришел туда, куда всегда загонял его внутренний хаос, – к Сальери. Там он в последние годы бывал нечасто, и почти неизменно его приводили туда горести. Четыре года назад Сальери потерял Алоиса – юношу настолько потрясла оккупация, что он сгорел от простой лихорадки в считаные дни. Два года спустя умерла долго боровшаяся с горем фрау Реза. Между этими траурными точками Людвиг тоже обычно появлялся из-за неприятностей; так вышло и в тот день. Едва вглядевшись в его лицо, Сальери со вздохом предложил кофе, они сели привычно у камина, и Людвиг впервые подтвердил сотрясавшие Вену слухи: «Да-да, весь мой патриотизм, по словам некоторых, лицемерен. Я думаю о Вестфалии, хочу продаться младшему Бонапарту». Повисло горькое молчание, которое ничуть не сластила полная ваза засахаренных фиалок и розовых бутонов. Людвиг схватил пригоршню этого добра, отправил в рот, скривился от отвращения то ли к приторно-мыльному вкусу, то ли к самому себе. Сальери сложил пальцы шпилем, опустил на них подбородок, внимательно посмотрел исподлобья. «Зачем вы туда едете?» – спросил он. «Я же говорю, продаваться! – Людвиг осклабился, потом вовсе засмеялся, добавил: – Там меня будут ценить, как вас ценил Иосиф!» Сальери не ответил, спросил прежним тоном, не меняя позы: «Так зачем вы туда едете?» Людвиг растерялся: во взгляде, потемневшем, напряженном, читалось уже совершенно иное. Не любопытство. Затаенный ужас. «Я хочу…» – начал он и осекся, поняв, что скалится. Сальери продолжал смотреть не шевелясь. «Людвиг, людей убивать нельзя, – тихо сказал наконец он. – Что бы ни случилось, нельзя убивать людей». В тот момент Людвиг едва не опрокинул проклятую вазу – пока не вспомнил, что убирать в доме почти некому, со смертью жены Сальери попрощался и со многими слугами. Он прикрыл лицо руками, сгорбился, кивнул и удержал «Как вы не понимаете?!» при себе. Сальери потрепал его по плечу: «Подумайте еще раз, хотите ли вы прощаться с нами… и с собой?» Это не было «Берегите душу», но перекликалось с предостережением Гайдна. В итоге Людвиг никуда не поехал, принял «выкуп». Но сейчас, год спустя, в городе уже не просто оккупированном, но полуразрушенном, он мучительно жалеет. И раз за разом бьется в памяти мысль – что-то подобное в тот самый вечер сказал Сальери: «Враг, который любил тебя, но разочаровался, страшнее врага, который ненавидел тебя всю жизнь». Прореживая таких врагов, корсиканец сейчас и действует.

Людвиг смотрит на перепаханную взрывами мостовую, на дыры в кладке, на россыпи стекла, щебня и щепок. Прикладывает к стене вторую ладонь и чувствует неровное биение, будто стучит сердце глубокого старика. Старика… так билось в последние минуты сердце Гайдна. Он умер уже при французах, так и не впустив ни одного за порог, но не выдержав ужаса и унижения. В рай его, вместо хора ангелов, проводил упавший во дворе дома снаряд. За гробом шел, распугивая венцев, караул, который Наполеон прислал сам то ли от щедрот – по слухам, музыку Гайдна он любил, – то ли в знак издевки: «Я все равно сделаю все по-своему, ведь теперь хозяин здесь я».

В отдалении звучат хлопки – так могли бы лопаться кульки из-под вишен или каштанов, вот только Людвиг знает, что это, узнает, даже едва слыша. Взрывают. Мерзавцы снова что-то взрывают, мстя повстанцам, коих официально нет с роспуска Ландсвера[83]. Но венцы-то знают: есть, где-то бьются. А Безымянная, наверное, ходит среди них и глядит в лица мертвецов. Она сейчас часто там, где гибнут, и почти никогда – с Людвигом. Она сходит в плену с ума – пару раз он видел ее сидящей у Штефанплатц среди нищих и юродивых, сгорбленной, обхватившей голову руками. Он уже просил ее покинуть город: она-то могла. Тщетно. Рядом она не появлялась уже две недели, но даже эту разлуку Людвиг ощущает притупленно. Нежности в нем почти не осталось, он весь – ярость.

Казалось, хуже, чем в 1805-м, не будет, но 1809-й это опроверг. Людвиг не знает, что унизительнее – сдаться без боя или остервенело драться до конца и все равно проиграть. Может, то, что никто в Вене этого не знает, и усугубляет ее страдания. Каждый здесь – от последней проститутки до командующего обороной, эрцгерцога Максимилиана[84] – в мятущихся мыслях словно спрашивает себя и мир: «Если все бессмысленно, зачем же мы бились и гибли? Если во всем этом был смысл… почему мы проиграли?» Какая это отныне роковая дата – девятое мая. День, когда враг пришел и потребовал сдаться.

В том, как город пал на этот раз, есть поводы для гордости – вроде наивного упрямства, с которым ополчение держало оборону; вроде самоотверженно взорванных мостов. Отчаянные попытки перегородить и заминировать дороги, и диверсии, и ответные залпы с бастионов – такие слаженные, что враг несколько дней не решался на штурм. Даже Дунай сражался за Вену: немало французов, их коней и орудий поглотили волны. Но дни шли и становилось ясно: силы вот-вот кончатся, помощь не придет, до того как мощная артиллерия Наполеона превратит Вену в руины. Максимилиан пожалел людей. На торжественном въезде оккупантов Людвиг видел, как, отдавая ключи, эрцгерцог в кровь кусает губы. Ему было всего двадцать шесть.

Да, капитуляция была героической и здравой: городу требовалось время, чтобы оправиться. Пусть так, пусть так, главное, чтобы его дали. Вышло иначе. Карл[85], еще один эрцгерцог, упрямый брат Франца, все же пришел с войсками. Да, он опоздал, но, прорываясь, не побоялся схлестнуться с Наполеоном под Асперном. Похоже, амбициозный Карл надеялся, что переломит ход войны, совершит тот самый бросок, который заставит всю отчаявшуюся Европу поднять головы. Вера придала ему сил: он, хотя шансы были ничтожны, одержал победу[86]. Увы, поздно. Солдаты уставали. Новые бои ничего не принесли, из последнего – близ Ваграма – не вернулось тридцать тысяч австрийцев. И тридцать тысяч французов, но что это меняло? Карл отступил, а захватчики решили наказать Вену. Говорили, у Наполеона появилась особая причина поступить так: под Асперном он лишился самого близкого из маршалов[87], держал его, уже потерявшего ногу и умиравшего, на руках и плакал. А впрочем, Людвиг сомневается, что у чудовищ бывают друзья. И тем более столь нежные привязанности.

Месть бесконечна: день за днем, то тихая, то оглушительная. Французы не взрывают целенаправленно отдельные кварталы, не выбирают самые красивые или уродливые. Они палят по всему, ведомые сумасшедшей музой, если есть в Элладе муза страдания. Когда после очередного обстрела Людвиг выбрался из подвала Каспара, ему показалось, что он попал в картину гибели Помпей. Тут же на дальнем конце улицы взлетела на воздух часовня, нет, не просто взлетела – ее словно разрубил огромный меч, и верхняя часть осыпалась дождем камня. Ненависть вместе с болью в барабанных перепонках снова захлестнула Людвига, он закричал, но не услышал своего крика. Каспар и Иоганна[88] выбрались осторожно следом, схватили его, утянули назад в сырую темноту, зажимая рот. «Не выходи, не попадайся им, переждем!» – шипели они, а он вырывался. Если бы не боль, он обязательно попытался бы донести: «Нам нечего пережидать, нечего! Мы умрем здесь, если это не прекратится».

Сейчас наказание перестало бить наотмашь: Вена привыкла. Повстанцев – если удается поймать – захватчики расстреливают за городскими стенами, далеко от праздных глаз. Обстрелы стали вариацией плохой погоды, не более. Голода, к счастью, нет. Так что многие зажили прежней жизнью, стараясь лишь реже выходить из домов, передвигаться осторожнее. После заката улицы пустеют, можно встретить разве что солдат. Исключения – вечера, когда идут оперы: театральную жизнь Наполеон велел возобновить почти сразу после того, как город пал. Это еще одна вещь, которая злит Людвига, злит дико: зачем иллюзия обыденности? Зачем? Само чудовище почти и не ходит в театры. А из репертуаров вычистили все оперы спасения, все патриотическое, поднимающее дух – оставили лишь пошлые комедийные помои. «Веселитесь. Живите. Закрывайте глаза и спите».

И многие спят. Но не все.

Людвиг с усилием отнимает ладони от стены, хрустит пальцами и прибавляет шагу: за углом слышится цокот копыт, лучше убраться подальше. Тем более у его прогулки есть цель – стоило выйти из дома, и ноги сами понесли его к Шпигельгассе, в ее тихий холодный уют.

Еще до боев Сальери услал дочерей и остатки прислуги, но сам остался. Все время был рядом, первым услышал Двадцать Шестую фортепианную сонату Людвига – стон по уехавшим друзьям и погибшим защитникам. Вот и сейчас Людвиг спешит к нему, спешит, не зная зачем, ведь ему даже нечего показать – разве что наброски к «Эгмонту»[89]. Впрочем, Людвиг не взял и их, да что там, несколько дней и не касался. Внутри – спустя пару месяцев не-жизни – сгустилась тишина; она все шире, и она другая, злая и опасная, не связанная с глухотой. Спасаясь от нее, Людвиг и пересекает улицы, прячась по подворотням и молясь, чтобы дверь, как всегда, открыли.

Он знает: Сальери безумно дорожит повзрослевшими девочками, последним, что у него осталось. Скучает. Тревожится. Остается лишь гадать, что держит его самого в развалинах? Да, у него есть основание не бояться: в Париже не забыли «Тарар», знают другие заслуги «венецианского льва». Сальери неприкосновенен, более того, Наполеон заказал ему пару композиций, так как в августе собирается праздновать в Вене день рождения. Но едва ли Сальери, которому велено императором «не обострять», пишет эту музыку спокойно, едва ли может холодно наблюдать гибель того, что дышало миром. Зачем он остался? Это дико, а впрочем, Людвиг так и не решился спросить. Как не спрашивает о слухе, что в доме иногда прячутся повстанцы. Ведь ни один француз не станет искать их здесь и вообще не войдет против воли хозяина в это жилище.