Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 73)
Улица цела почти вся, но светлый дом Сальери стоит тусклой серой громадой – замком, где уже ни принцесс, ни даже чудовищ. И все же золотым квадратом горит одно окно, в кабинете – хозяин не спит. Дверь, на удивление, не заперта. Впрочем, открывать было бы некому, Сальери дал покинуть столицу всем до последнего лакея, если кто и остался – старый верный кучер.
Темнотой встречают крыльцо и холл; на фортепиано белеет пустая ваза. При фрау Резе там всегда, даже зимой, были цветы, и сейчас обилие пустоты – вокруг, внутри, всюду – давит. Тронув пыльные клавиши, Людвиг скорее проходит к лестнице на второй этаж. Нужно дать о себе знать, пошуметь, покричать, чтобы Сальери не испугался. Не получается.
В доме так холодно, что странно не видеть пара изо рта. Людвиг потирает руки, щурится, пытается лучше различить хотя бы их. Жутко: он, почти слепой в сумраке и не уверенный в слухе, беззащитен. Остается ощупывать предметы, а точнее, ледяное неприветливое ничто. Он идет. Не трудно припомнить расположение помещений, но каким бы знакомым все ни было, его не покидает гнетущее чувство. Будто дом не рад гостю. Будто дом мертв, а за золотым квадратом окна прячется в лучшем случае призрак. В худшем же… Людвиг принюхивается. Нет, запаха пороха, металла или крови нет.
Он поднимается и, пройдя коридор, оказывается перед нужной дверью. Оттуда… да, похоже, оттуда доносится музыка. Людвиг не уверен, это тоже скорее ощущение, чем звук: как биение сердец в стенах пораненных зданий. Он поворачивает посеребренную ручку – снова не заперто – и тихо делает шаг за порог.
Он прав: горят свечи, прячутся по углам ломкие тени, а мелодия плачет промозглыми аккордами. Сальери за фортепиано, склонил голову и сомкнул ресницы – вмерзший в лед музыки, околдованный ею. На миг это успокаивает Людвига: конечно, дом живой, как прежде, и будет, всегда, а Сальери… удивительный стоицизм! Играя в ночи, он показывает и Небу, и врагу, что тьме не воцариться без боя, что город не взять артиллерийскими обстрелами. Так с теплой грустью думает Людвиг, замерев и не решаясь поздороваться, но…
Тут он понимает: звучит не одна из работ Сальери. Так чья? Ну конечно. Моцарт. Технически невероятно сложная, скорбная, не слишком «его» по духу, эта ре-минорная фантазия всегда была наказанием для Людвиговых учеников. Кажется, даже от Карла он не слышал идеального ее исполнения и потому сейчас даже не сразу узнал. Вот она какая на самом деле, вот как мог бы играть ее создатель или кто-то равный ему, вот только…
На клавишах красные подтеки – ослепительно неестественные, уже размазанные игрой. Запах железа, пусть без пороха и дыма, все же долетает до ноздрей. Колкий спазм сжимает желудок – это ужас, он обжигает, и от него, как от щелчка дьявольским огнивом, вспыхивает отчаяние. Пол уходит из-под ног. Но гнев, детский, горький, полынный, сильнее.
– Прекратите! – Людвиг бросается вперед, уже не владея собой. – Слышите, вы, хватит!
Он пугает сам себя; барабанные перепонки надсадно звенят. И все же Сальери будто слышит дикий крик не сразу. Он оборачивается, только когда Людвиг сжимает его плечо, когда, стиснув зубы и сглотнув, просто зовет – по имени, хотя раньше, даже перестав быть учеником, этого себе не позволял. От кого-то слышал: свое имя Сальери не любит. Донашивает – за властным, отчужденным, непростым отцом.
– Вы, мой друг? – С последним ледяным аккордом окровавленные руки замирают. – Не замерзли, пока добирались?
Это приходится читать по губам. Сальери не говорит – шепчет, глядя куда-то сквозь Людвига и, возможно, даже не совсем понимая, кто перед ним. Он весь оцепенел. Может, гость своим видом – нечесаный, злой, трясущийся – напомнил ему дьявола? Пусть, все равно. Пусть хоть дьявол его остановит, пусть доберется до правды, пусть не позволит…
Людвиг бесцеремонно хватает его за запястье, отворачивает манжету. Рука уже перетянута побуревшей повязкой, вторая тоже. Пугающий порыв – поцеловать эти раны, как целуют запястья ангелов, – останавливает лишь бесплотное эхо из глубин памяти:
«Нет для тебя ничего хуже, чем попробовать кровь».
– Черт бы вас побрал. – Враз ослабев, Людвиг шатается, наваливается на застонавшее фортепиано. Ему нужна опора, хоть какая-то, и – проклятье, да! – нужны объяснения. Он дорожит этим человеком. Слишком сильно, слишком давно, чтобы однажды опоздать.
– Успокойтесь, – доносится до него, и он скалится. Успокоиться?
Сальери встает, расправляя плечи и на глазах становясь прежним. Он улыбается светло и заботливо, но для Людвига это превращение не уступает по жуткости тем, что можно видеть в карнавальных мистериях: когда славный юноша обращается в беса, а невинная дева – в Смерть. Он даже вздрагивает, снова сглатывая.
– Приятно, что вы навестили меня. – Сальери все смотрит Людвигу в лицо, даже не пытаясь освободиться из трясущейся хватки. – Я вас недавно вспоминал.
Его снова о чем-то просят – вернее, ему что-то предлагают. Когда все же начинают мягко разжимать пальцы; когда спрашивают, чего он желает в поздний час, кофе, вина, а может, молока с пряностями – оно популярно в Озерном краю и отлично согревает в промозглые ночи? Да. Ему щедро предлагают то же, что пятнадцать лет назад. Вот только он уже не мальчишка, который мог трусливо – просто из желания не порушить ни свой хрупкий сиротский мирок, ни чужой блистательный, полный незримых терзаний ад – согласиться.
– Вы делаете это не впервые, – шепчет он, перебив. – Какой же… какой я дурак. Зачем, зачем вы раните руки?
Сколько он молчал? Почему? Он должен был впиться в Гайдна, когда тот проболтался; нет, он должен был на первом же балу в Вене, сразу же…
– Людвиг, – мысль обрывает очередной мягкий оклик.
– Не впервые, – упрямо повторяет он.
Сальери не злится – лишь улыбается. Уже иначе: блекло, болезненно, зато по-настоящему. Наверное, Людвиг, давно оставивший позади даже юность, сейчас кажется ему трогательным ребенком. И пусть.
– И вовремя останавливаюсь, как видите, – откликается наконец он, глубоко вздохнув, и добавляет с незнакомой, почти умоляющей интонацией: – Поймите, прошу. Так мне легче.
– Легче? – снова Людвиг содрогается. – Да почему?!
Сальери отходит к столу. Возвращается с платком и принимается тщательно протирать клавиши фортепиано, потом бесшумно и бережно закрывает крышку. Людвиг ждет. Больше всего хочется упасть в кресло и закрыть лицо руками, но он все всматривается, всматривается в черные отражения на полированной древесине. Он не отступится. Хватит.
– Если я скажу, – продолжает наконец Сальери, глядя туда же, – вы отвернетесь, потому что это, пожалуй, безумие. Если не скажу, тоже отвернетесь, помня ваш горячий нрав. Так что я выбираю второе. Вам этого не нужно. Милости прошу: злитесь, браните меня любыми из ваших привычных…
– Я сам решу, что мне нужно, с вашего позволения! – выплевывает Людвиг, сорвавшись. Кровь предательски приливает к шее и лицу. – И никак… ничем… я больше никогда не буду вас обзывать, простите меня уже, ну!
Дела плохи – и злится он от беспощадной ясности этого. Сальери не склонен кого-то пристыжать, выволакивать на свет давние обиды, но сейчас сделал это: вспомнил их ссору незадолго до истории с Веселым Королем. Тогда Людвиг, у которого накопилось много свежих сочинений, захотел устроить академию, но с залом никак не везло. Наконец его пригласил старый добрый Ан дер Вин, но в один из предрождественских дней, когда Сальери проводил благотворительный концерт. Переносить было поздно, некуда, и Людвиг решил рискнуть. Сразу выяснилось: многие музыканты, на которых он рассчитывал в оркестре, выбрали помочь Сальери. Одни объясняли это по-христиански, другие добавляли, что маэстро иначе отлучит их от Общества – в Пасху и Рождество он делает так со всеми дезертирами. На этот раз он тоже поставил четкий ультиматум. Поставил, зная, с кем столкнулся лбами.
С расстояния в год Людвиг знает: это нужно было просто принять. Видит компромиссы – например, сесть Сальери на хвост, предложить Обществу пару своих вещиц, там и так исполнялось кое-что из его сонат. Но тогда, взвинченный, вынашивавший убийственные антифранцузские планы, Людвиг не владел собой. Казалось, все ополчились против него; казалось, никому он не нужен. За пару дней до академии он ввалился к Сальери и устроил отвратительную сцену, где среди прочего выпалил: «Долго же спало ваше двуличие, Аксур[90]!» К чести Сальери, он не ударил его. Ожидаемо – вернее, ожидаемым это увиделось позже – не попытался извиниться, не сказал хотя бы «Мне жаль». «Людвиг, скоро Рождество, и сиротам нужны деньги», – почти все, что он ответил. Но Людвиг не образумился – изрыгнул вторую тираду, за которой на деле прятал отчаянный вопль: «А я вот совсем не знаю, что нужно мне, чтоб чувствовать себя хоть немного лучше!» К концу он оглох, согнулся от боли в желудке, но продолжил орать. Бледный, сжавший губы, устало сложивший руки на груди Сальери выслушал все, глядя сверху вниз, а потом бросил сухое «Uscire!»[91], развернулся и скрылся на лестнице. Слово Людвиг прочел по губам, не услышал и в ватной тишине отправился прочь. Концерт прошел в полупустом зале. Не успевший сыграться оркестр испортил треть сочинений, а главное – Людвиг ничего уже не хотел.