Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 40)
– Вы не могли бы… – Людвиг разомкнул наконец губы. Ярость поутихла, мысль пришла, – рассказать мне о недочетах? Хотя бы очевидных?
Сальери прищурился. Слова он вновь подбирал с осторожностью:
– Людвиг, это неэтично по отношению к герру Гайдну, его может задеть то, что вы приняли стороннюю помощь, не обсудив работу с ним. Мы не враждуем, но не настолько ладим, чтобы он не обвинил меня в краже любимого ученика.
Он слабо рассмеялся, но Людвиг не смог его поддержать. «Краже? Любимого? Да ему плевать на меня, плевать, он от меня устал, а я от него!» – вот что хотелось выдохнуть, но он не посмел. Выбрал простую ложь:
– Я перепишу для него все заново, уже с исправлениями. У него все равно сейчас не так много времени. И если хотите, я ничего ему не скажу.
Сальери поколебался, но кивнул и начал раскладывать листы по дивану.
– Что ж. Для начала признаюсь, что вижу тут не одно, а целых два сочинения на схожий мотив, не гармонирующих друг с другом. Пронзительнейшую фортепианную фантазию и симфонию из всего остального… думаю, не ошибусь, предположив, что с фортепиано все и началось? Что вы такое подбирали?
Они потрошили сочинение допоздна, и это было невероятно. Взгляд Сальери на полифонию и прежде нравился Людвигу, больше нравилось только умение «сшивать» самые дисгармоничные фрагменты и партии, чутко улавливая лишнее. Но впервые он соприкоснулся с этим сам. Благодарности его не было предела. Уходя, он уже не чувствовал такого гнева на Гайдна, но утром гнев вернулся.
Только сейчас, готовясь к выступлению, Людвиг наконец понимает, что действительно оставил все позади. И пусть симфонии пока нет, есть фантазия… успокоилось сердце. А на партитуре ровно та подпись, которую он действительно готов ставить.
«
Это неважно.
Я все еще сожалею, любимая, сожалею о поступке, который совершил после того разговора. Меня можно понять, мною двигал стыд: подумать только, я хотел блеснуть перед новым кумиром, поразить его, а вместо этого притащил перегруженный сырец с очевидными нарушениями гармонии. И если бы все ограничилось Сальери… Гайдн рекомендовал публиковать это, публиковать как есть, и не будь я уверен в его доброте – хотя бы в ней – я заподозрил бы здесь коварство, попытку опозорить меня и выставить еще незрелее, чем я есть. Но тут я себя вразумил. Он не из тех, кто режет крылья соперникам, тем более ученикам, тем более тем, кто снабжает публикации припиской «Ученик Гайдна». Приписка… возможно, именно воспоминание, что ее нужно будет сделать, и вывело меня из равновесия.
Я наудачу явился к учителю. Как и часто в последнее время, я застал суету: прислуга вынимала свечи из подсвечников, кутала в чехлы мебель, лихорадочно закрывала, а местами и законопачивала окна. Отдавались последние распоряжения на кухне. Обсуждался маршрут. Было очевидно: уезжают массово и надолго. Гайдн не скоро покажется в Вене. Если не объяснимся сегодня, крыса меж нами будет бегать до самого его возвращения.
Благо – или не благо? – он был дома. Он принял меня тепло, предложил отобедать, но я отказался. Кусок в горло не лез. В животе полноправно поселился еж.
Мы пошли в кабинет, сели в еще не зачехленную пару кресел, и Гайдн вдруг с места в карьер заговорил о моей «многообещающей вещи» – так самозабвенно и довольно, будто прочел ее взахлеб, сделал по ней всю учительскую работу и вдобавок снабдил меня вдохновением. Выражался он при этом крайне размыто: комментировал общие впечатления, не дал ни ремарки о технике. Я злился, но молчал. Он разглагольствовал, а я слушал, откинув голову на спинку кресла, глядя на проплывающие за окном облака. Вспоминал отрешенно, как видел в них пиратов, драконов, дам… а сейчас? Крысы и ежи, ежи и крысы, больные облезлые голуби. Меня хватило надолго. Казалось, так мы и разойдемся без прямого разговора. Но терпение мое лопнуло, внезапно и фатально, когда Гайдн, сложив на животе руки, спросил:
– Так что же, выбрали издателя? Мне будет приятно уехать, зная, что последняя наша с вами публикация – такая!
«Наша публикация»… и я возроптал. Он медленно выпрямился, я тоже. Он приветливо смотрел в ожидании ответа, а я до хруста сжимал пальцы левой руки пальцами правой. Крысы, ежи, голуби… они наблюдали из окна. Мое бешенство росло, но пока я мог его скрыть. У меня многое скопилось на уме, не одни лишь остроты. И к собственной буре я был не готов. Не отвечая, я вкрадчиво спросил:
– Скажите… она правда так совершенна, эта вещь?
Гайдн знакомо, снисходительно поморщился.
– Ничего совершенного на свете нет, мой мальчик, сочинений – тем более. Но она… м-м-м… свежа и довольно хороша. Многогранна.
– И в ней совсем нет серьезных ошибок? – не сдавался я.
Внутри меня еще жил покорный ученик, готовый простить любимого наставника за простое человеческое «Я, к сожалению, не успел ознакомиться въедливо» и сопутствующее «Когда у меня будет возможность, мы обязательно обсудим все в деталях». Но мне ответили, на этот раз с теплой и ранящей улыбкой:
– Местами, Людвиг, весь вы – сплошная ошибка. – Тут же Гайдн спохватился. – Не сочтите, молю, за грубость, само понятие «ошибки», на мой взгляд, относительно. За них ведь подчас принимают решения, опережающие время, вспомните «Слишком много нот…»
Ну и как относиться к таким словам? Лестно, ничего не скажешь, но они напоминали скорее попытку успокоить мое самолюбие… или оправдать собственное равнодушие. «Я не исправил ваши ошибки, потому что, может, это и не ошибки, черт их знает» вместо «Я не исправил ваши ошибки, потому что мне не до вас». Я не был на тот момент настолько самоуверен, чтобы безоговорочно возликовать от услышанного. Разбор Сальери здорово выбил опору из-под моих едва окрепших ног, но это было необходимое потрясение. Не дождавшись ответа, Гайдн ободряюще подмигнул:
– Что ж. Будет честью увидеть свое имя рядом с вашим. Жаль, не услышу первое исполнение…
И буря началась. Кивнув, я спросил – хрипло, почти сквозь зубы:
– О да. Герр Гайдн… а с какого мотива начинается эта вещь? Вы не могли бы напеть? Я хочу послушать со стороны, как оно звучит.
Партитур не было, я не взял их намеренно. Гайдн замешкался.
– Друг мой, простите, но я не вспомню, столько всего сейчас держу в голове…
– Хорошо. – Я с усилием улыбнулся. – Конечно, понимаю, но не могли бы вы тогда охарактеризовать переход темпов? В каком я начинаю, не бросаю ли я слушателя в ледяную воду? Есть сомнения, я писал очень импульсивно…
Гайдн молчал. Его глаза не бегали, выражение в них было досадливое, усталое. «Что ты от меня хочешь? Отстань наконец». Так смотрят на очаровательно заигравшихся, но уже начавших раздражать малышей.
– Людвиг, право, я…
– Мне кажется, туда – в самое начало – закралась ошибка, – продолжил я чуть громче. – Партии душат друг друга, одна явно выбивается, вы не могли не заметить. Это не спишешь ни на какие опережающие время приемы, это просто уродливо.
– Людвиг…
– Она очевидна, – настаивал я. – И в той или иной мере она пронизывает все произведение, разве нет? Это фортепиано… расслаивает его, как плохое тесто!
– Вы не проголодались? – спохватился Гайдн, шутливо надул щеки, хмыкнул, оживляясь. – Что-то странные у вас метафоры для высокого искусства.
Но я не собирался подыгрывать. Еж в животе возился. Горло сдавливало.
– Не так чтобы это удивительно, герр Гайдн. Я взялся за слишком сложную вещь. Спасибо, что вы не одернули меня, как делали прежде, но все же…
– Пожалуйста, мой дорогой, пожалуйста!
Меня уничтожило то, что я сиюминутно уловил в его тоне, – облегчение и надежда. На то, что сейчас странный разговор закончится, обратится в забавный казус и мы пойдем есть какой-нибудь прощальный пирог. Может, и стоило повернуть все так: не скалиться, быть действительно благодарным за то, что впервые с начала уроков меня не отругали, – но я не мог. Вчерашнее унижение жгло, вопрос, посмеялся ли Сальери за моей спиной, – жалил. И я выпалил:
– Что ж, надеюсь, вы… хотя бы запомнили, какой приблизительно длины мое сочинение. Сколько в нем частей. И какими событиями и разговорами оно вдохновлено. Не просто же так вы требуете добавить на титульный лист ваше чертово имя?!
Вот и все. Я раскаялся, едва смолкнув, я испугался собственного рычания, и Гайдн тоже. Его будто ударили. Он только открывал и закрывал рот, потом забормотал: «Я… я…» Лицо вытягивалось; и без того дисгармоничные черты казались совсем нелепыми: ей-богу, обиженный старый конь. Но я не мог уже отступиться, одуматься. Я понимал, что обоим нам будет только хуже. И я воскликнул:
– Со мной трудно, знаю! И я, наверно, злоупотребил вашим вниманием! Но как же вы… даже не прочли? Разве я не заслуживаю капельки уважения? Я понял бы, скажи вы о занятости, я отложил бы работу до лучших времен, я…
«Я больше вам не верю». Он наконец это считал. Но среагировал не так, как я думал.
– Так вы думаете, я не уважаю вас? – Сверкнули его глаза, сжалась челюсть – и я осекся, вспомнив отца. – Думаете, решил вот так посмеяться? Глупый… – он подавился, – глупый мальчишка!
Глаза его расширились и налились кровью. Он резко встал, навис надо мной – и на постыдное мгновение я оцепенел, подумал: «Ударит» – и едва не закрылся руками. Конечно нет. Гайдн просто посмотрел с ничтожного расстояния меж нашими лицами, сипло вздохнул и выпрямился. Я на дрожащих ногах поднялся за ним вслед. Бормоча «Не спорю!», я даже улыбался, хотя от боли – саднящей, неугомонной, в тех уголках души, которые я так опрометчиво обнажил и в очередной раз поранил, – едва мог говорить. Но пора было подводить черту.