18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Мордвинцева – Месть. Холодное блюдо любви (страница 3)

18

Драконий зал был украшен в цвета Бейвудов — синий и серебряный. Сверкающие гобелены скрывали древние фрески с изображением наших огненных предков. Чьи-то умные руки убрали гербы Файервидов со стен, заменив их вензелями нового графа. Даже трон моего отца был накрыт синим бархатом.

Я вошла под аккомпанемент органа.

Музыка была красивой, торжественной, но у меня в ушах пульсировала только одна мелодия — звук моей собственной крови, стучащей в висках.

Гости расступились.

И я увидела его.

Николас Бейвуд стоял у алтаря, и в первое мгновение я подумала, что проклятие уже начало пожирать его. Он был слишком бледен для живого человека — кожа отливала серым, как у рыбы, вытащенной из глубины. Тени под глазами напоминали синяки. Но глаза… глаза были живыми. Ярко-синими, как море в шторм, и они смотрели на меня так, будто я была солнцем, которое он не видел тысячу лет.

Он не отводил взгляда.

Это было странно. Горько. Страшно.

Если бы он смотрел на меня как на вещь, как на приз, как на ступеньку к снятию проклятия — мне было бы легче. Я бы знала, как себя вести. Холодно, надменно, с достоинством идиотки, которую продали за земли и руду.

Но он смотрел… нежно.

Как смотрят на то, что боится разбить.

— Леди Азалия, — сказал он, когда я подошла к алтарю, и голос его был низким, хрипловатым, будто он не спал несколько ночей. — Вы прекрасны. Я не ожидал красного.

— Я люблю сюрпризы, милорд, — ответила я, не улыбнувшись. — Надеюсь, вы их тоже любите.

Он моргнул. Только раз.

— С вами, — сказал он тихо, так, чтобы слышала только я, — я готов полюбить даже сюрпризы.

Вот это было уже слишком.

Я почувствовала, как моё лицо теплеет, и ненависть к себе за эту предательскую краску вспыхнула ярче ненависти к нему. Как он смеет? Как смеет говорить такие слова, зная, что ведёт меня на смерть? Как смеет играть в нежность, когда за его спиной — триста лет проклятий и трупов?

Священник начал церемонию.

Я не слушала. Я смотрела на Николаса в упор, изучая каждую морщинку у его глаз (ранние, слишком ранние для его возраста — проклятие старило его), каждый шрам на его руках, которые он сложил на груди (шрамы меча, когтей, огня — воин, настоящий воин, и он не мог бы убить меня голыми руками, ему понадобилось бы оружие), каждый седой волосок на его висках (ему было тридцать два, а выглядел он на сорок пять).

— Будете ли вы, леди Азалия де Файервид, — спросил священник, — брать в мужья графа Николаса Бейвуда, и быть ему верной женой, в горе и радости, в болезни и здравии, пока смерть не разлучит вас?

— Буду, — сказала я.

Слишком быстро.

Слишком твердо.

Николас вздрогнул, и я заметила это.

— А вы, граф Николас Бейвуд, — священник повернулся к нему, — берёте ли в жёны леди Азалию де Файервид, и будете ли ей верным мужем, защитником и опорой до конца ваших дней?

Николас молчал.

Три секунды.

Четыре.

В зале стало тихо. Даже орган умолк, и музыкант озадаченно смотрел на свои ноты, будто они могли объяснить заминку.

— Граф Бейвуд? — переспросил священник.

Николас перевёл взгляд с моих глаз на священника, потом снова на меня. И в этот короткий миг я увидела на его лице такое чудовищное, такое искреннее страдание, что у меня перехватило дыхание.

Он не хотел этого делать.

Он не хотел жениться на мне.

Он хотел? Не хотел? Я запуталась.

— Беру, — сказал он наконец, и его голос сорвался. — Беру, клянусь, и буду верен ей до конца… дней.

Не «до конца своих дней». «До конца дней» — без местоимения. Будто он не знал, чьи дни кончатся первыми.

Кольцо, которое он надел на мой палец, было холодным.

Не прохладным, как металл зимой. Холодным, как прикосновение мертвеца.

Я знала, что так чувствуется проклятие.

Поцелуй был формальным. Он наклонился, коснулся губами моей щеки — не губ, щеки, будто боялся испачкать меня своей смертью. И в этом жесте была такая боль, что мой кулак сжался под платьем так сильно, что кинжал в потайном кармане чуть не выскользнул из ножен.

Нет.

Никакой жалости.

Он привёл меня сюда, чтобы убить. Всё остальное — театр. Светская игра. Умная ложь, которую мужчины вроде него используют, чтобы заставить женщин подчиняться.

Пир был роскошным, но я не помню вкуса еды.

Я сидела рядом с мужем (мужем! как странно звучало это слово, как чужеродно) и пила вино, которое мне подносили. Одно за другим. Я не пьянела — Файервиды не пьянели от вина, только от правды.

Николас почти не прикасался к еде. Он смотрел на меня. Всё время. Даже когда говорил с соседом слева, его глаза возвращались ко мне, как корабли в гавань.

— Леди Азалия, — сказал он в какой-то момент, когда гости отвлеклись на спор двух генералов о стоимости похода на юг. — Вы не спросили меня о брачной ночи.

— А должна была? — я повернулась к нему, и наши лица оказались слишком близко. Я чувствовала его дыхание — горячее, с лёгким запахом мяты и чего-то ещё, древесного, глубокого. — Я думала, вы сами скажете, когда придёт время.

Он опустил глаза.

— Брачной ночи не будет, — сказал он глухо. — Не сегодня. Не завтра. До тех пор, пока вы не скажете сами, что готовы.

Это была ловушка?

Я напряглась, просчитывая варианты. Отказ от брачной ночи означал отсрочку. А отсрочка — это время, чтобы найти способ выжить. Но зачем ему отсрочка? Если проклятие требует моей смерти и моего проклятия, чем быстрее, тем лучше. Откладывая, он только продлевал свои страдания.

— Почему? — спросила я прямо.

Николас молчал так долго, что я уже решила, что он не ответит.

— Потому что я не хочу, чтобы вы меня ненавидели, — сказал он наконец. — И так знаю, что уже ненавидите.

— Вы ошибаетесь, милорд.

Он поднял бровь.

— Я вас не ненавижу, — продолжила я. — Ненависть — это слишком сильное чувство для человека, которого я вижу второй раз в жизни. Я вас опасаюсь. Это другое.

— Опасаетесь? — он усмехнулся, горько. — Чего именно, Азалия? Что ударю? Что унижу? Что запру в башне?

— Что убьёте, — ответила я.

Это был камень.

Пробный.

Я бросила его в темноту и ждала всплеска.

Николас побелел.

Не побледнел — побелел. Мгновенно, как полотно, как мел, как снег, выпавший в июле. Его руки, лежавшие на столе, задрожали, и он спрятал их под столом, чтобы никто не видел.