реклама
Бургер менюБургер меню

Екатерина Лесина – Охота на охотника (страница 85)

18

Глава 36

Лизавета просыпалась. И засыпала.

Она открывала глаза, видела над собою лица, но удержаться средь них не могла. Сон тянул ее, и она падала-падала, только затем, чтобы вновь очнуться и открыть глаза.

Тетушка с вязанием.

Спицы касаются друг друга и щелкают едва слышно. И тянется нить от розового клубочка, переплетается узором. Шапка будет? Шарф? Неважно.

Сестры.

Сидят на постели и ругаются, но шепотом, прилично. Шарф несвязанный делят? Или что-то важное? А ведь Ульянка не о шарфах думать должна. Ей пора к учебе готовиться, повторить хотя бы основное, чтобы…

Князь Навойский. Хмурый такой. Сразу просыпаться стало страшно. И захотелось успокоить в то же время: какие бы заботы ни терзали его, все пройдет. Тетушка так говорила и… права была.

Пройдет. Все.

Снова пустота. Голоса.

– Почему она не приходит в себя? – это вновь Димитрий. И сердится, сердится. Право слово, нельзя же постоянно быть жизнью недовольным? Это дурно на пищеварении сказывается, все о том твердят.

– Не знаю, – от Одовецкой пахнет полынью.

И она красивая.

Куда красивей Лизаветы. А еще родовита, богата и вообще…

– Физически она совершенно здорова. Душа ее тоже на месте, только… что-то не ладится. А целовать пробовали?

Это она Навойскому советует? Вот уж удружила… с такими подругами и врагов не надо. Где это видано, чтобы умирающих против воли целовали?

– Ее душа слишком долго была вовне, – этот голос Лизавете незнаком. Он мягкий и теплый, как матушкина лисья шуба. И Лизавета щурится, вспоминая, как некогда с сестрами пряталась под этой шубой. На печи.

Горячо.

Огонь шумит, печь потрескивает. Сестры копошатся, шепчутся о чем-то…

Возвращаться надо, только неохота.

– Ей непросто будет привыкнуть к телу наново.

– Но она не уйдет?

А Навойский беспокоен. Чего он так переживает? Никуда Лизавета не уйдет. Как идти, если ей и шевелиться-то лень.

– Здесь я не волен. Я могу, конечно, привязать душу к телу, но это… не лучший выход. Она сама должна решить.

Что? Лизавета не хочет.

Ей тепло и уютно. И она вновь проваливается в сон.

– Рыжая, – Навойский рядом. Разве позволительно, чтобы мужчина в девичью постель залез, да еще и с ногами. Лизавета надеялась, что он хотя бы сапоги снял. С сапогами оно как-то вовсе уж… неправильно. – Рыжая, открой глаза.

Она бы с радостью, хотя бы для того, чтобы высказаться. У него, может, страсть сердечная или как там в книгах пишут, а у Лизаветы репутация, пускай и старой девы, но это ж еще не повод в постель вот так забираться. Хотя… с Навойским как-то оно спокойней.

И сон отпускает. Почти.

– Не откроешь, я тебя поцелую.

Угрожает?

Невежливо-то как… и вообще… неужели ее, Лизавету, нельзя поцеловать вот просто так, чтобы без угроз и замужа, в который она, может, и сходила бы, если бы с князем, но это же очевидно, что говорил он тогда без полного понимания ситуации. А если с полным, то получается, что замуж Лизавете за князя никак нельзя.

Но он все же поцеловал. Наглец какой.

А сил проснуться и высказать все не осталось.

– Я, конечно, мало что понимаю… – Таровицкая ходила по комнате. Лизавета не видела ее, но каблучки постукивали, особенно если по паркету. Вот когда она на ковер наступала, тогда получалось глуше, тяжелей. – Но вот все-таки пора бы тебе и честь знать… Аглая говорит, что дело исключительно в твоем желании, а еще уверена, что ты нас слышишь.

Не всегда.

Но Таровицкую Лизавета слушала. И даже представила ее себе, такую вот хрупкую и распрекрасную… И отчего-то стало неприятно. Сама-то Лизавета небось в постелях далека от прекрасной. Лежит себе и чахнет. А ну как Навойский увидит разницу?

Всенепременно увидит.

– У меня… как-то так получилось, что подруг не было… откуда им взяться? Нет, в детстве с дворней играла, но потом… какая дружба, когда один над другим стоит? Чушь, а не… меня в пансион отправили на год, но я домой запросилась. Там тоска такая, что не рассказать. Да и другие… говорили, что это я в провинциях своих одичала, только… пусть так. Не хотела я становиться щебечущим ничтожеством, у меня маменька знаешь какая? Маг, огневик, она и воевала, и на Былинском шляхе стояла, когда войска Вышняты откатывались. Там люди били друг друга, не разбирая, друг или враг… рассказывать о том не любит, да и папенька ее воевать не пускает. Правда, она его не больно-то спрашивает. Когда ругаются, то страх просто, но любят друг друга. По-настоящему любят. И потому я тоже хочу, чтобы меня любили… и завидую.

Кому?

А что Таровицкую полюбят, у Лизаветы ни малейших сомнений нет. Она же… она вон какая, что солнце ожившее. И не только потому, что красива.

– Я и сюда поехала с надеждой, а тут одни пустобрехи… пара нормальных мужиков, но одного Авдотья прибрала. Я к нему и соваться побоюсь, чтоб пулю в лоб не получить. Второй за тобою надышаться не способен. А ты носом крутишь.

Лизавета не крутит.

Она просто лежит себе. Тихонечко. Под одеялом. Потому что… потому что даже под ним вдруг становится холодно. И холод этот заставляет дрожать.

– Что? Я не то сказать хотела, я просто… мы, наверное, не подруги еще… так пока, приятельницы, хотя все будет, если выживешь.

Холод сидел в пальцах. Он и пробирался выше, захватывая Лизаветино тело. Вот уже и пальцев этих она не ощущает, и ног самих, только сердце заколотилось бешено.

– Лиза? – в голосе Таровицкой испуг слышится. – Аглая! Тут что-то не так! Аглая…

А кричит-то она так, что и холод замирает.

– С нею что-то… губы посинели.

– Остывает! – руки Одовецкой ложатся на грудь и давят, давят. – Тело отказывает…

У кого? Зачем?

Или у Лизаветы? Неправда! Она… она не хочет возвращаться в заснеженный мертвый мир, не хочет примерять волчью шкуру. Или уходить дальше, в рай ли, которого Лизавета точно не заслужила – мстящим не положен рай, в пекло ли… в пекло хочется еще меньше, но там, во всяком случае, тепло должно быть. Авось Лизавета и согреется.

Нет. Жить. Она хочет жить.

Здесь и сейчас. С Навойским ли, с дюжиною ли кошек и вязанием, которому тетушка обучит с превеликой охотой, но главное, что жить. Была бы жизнь, и Лизавета разберется.

– Сила в нее уходит, что в прорву, – пожаловалась Одовецкая, а Лизавета ощутила не только прикосновение, но и запах ее, травянисто-терпкий, аптечный. – Помоги… если лед, то огонь нужен.

– Огня я вам дам с превеликой охотой, – Таровицкая пахла камином.

Раскаленным металлом решетки. Дровами.

Смолой и самую малость пеплом. Сила ее, горячая, закружила, завьюжила. Заплясали внутри Лизаветы злые огненные мошки, и ноги вернулись, и пальцы занемевшие.

Еще немного, и она сумеет глаза открыть.

Не ради Навойского – он смирится. Все теряют и все смиряются.

И не ради тетушки с сестрами – они больше не будут нуждаться.

Не для Аглаи или Таровицкой – у этих двоих куда больше общего, чем они думают.

Для себя самой.

Надо сделать вдох. Всего-навсего один лишь вдох… и выдох… и вновь вдох, несмотря на то что огонь жжется. И Лизавета, кажется, того и гляди захлебнется им. Ничего, выдюжит, сумеет, она будет дышать.

– Вот так, ровнее… сумеешь еще?