Екатерина Кубрякова – Петербургские дома как свидетели судеб (страница 24)
После смерти отца семейства управление цирком перешло сначала к его жене, а затем к старшему сыну Андреа. Последним же владельцем здания стал младший сын Гаэтано, 26-летний Сципионе, унаследовавший бизнес после смерти Андреа в 1891 году. Он сумел продолжить семейное дело до самой революции. Еще осенью 1917 года цирк Чинизелли, как в старые времена, блистал своей нарядной отделкой, швейцарами в униформе, классовым разделением зрительских мест. Той же осенью, однако, эти стены из арены красочных представлений превратились в арену для бурных митингов, устраивавшихся разными политическими партиями. Национализация здания в 1919 году стала финальной точкой в истории петербургской славы семьи Чинизелли — Сципионе был вынужден эмигрировать в Европу, где, по сообщениям газет, бывший циркач, когда-то обладавший капиталом и славой и обедавший в лучших домах, влачил нищенское существование и страдал от голода.
Дети, рассыпавшиеся в «Гуттаперчевом мальчике» 1880-х годов цветником вокруг арены, выросли, и, радостно встретив начало новой эпохи, пришли сюда уже не ради клоунов. Знаменитая мемуаристка Нина Берберова и ее гимназические подруги были среди этих подросших детей:
«Цирк Чинизелли, куда меня в раннем детстве водили смотреть ученых собак, сейчас стал местом митингов, и мы ходили туда: Наташа Шкловская записалась в партию левых эсеров (она была позже арестована, после убийства Мирбаха), Надя Оцуп — в партию большевиков (она погибла как троцкистка), Соня Р. - в партию правых эсеров (это она позже покончила с собой), Люся М. - в кадетскую партию (она была застрелена при бегстве за границу). Я в партию не записалась, но считала себя примыкающей к группе Мартова. Мы жарко спорили друг с другом, но знали, что никто никого не переспорит. Мы держались вместе. Остальной класс, за исключением двух-трех тупиц, приблизительно разделился поровну между эсерами и эсдеками»[95].
Литература
«Каташа (Трубецкая) была нетребовательна и всем довольствовалась, хотя выросла в Петербурге, в великолепном доме Лаваля, где ходила по мраморным плитам, принадлежавшим Нерону, приобретенным ее матерью в Риме, — но она любила светские разговоры, была тонкого и острого ума, имела характер мягкий и приятный»[96].
Каташа, о жизни которой в этом доме вспоминает ее подруга, княгиня Мария Волконская, — не кто иная, как Екатерина Трубецкая, в девичестве Лаваль.
Обеим женщинам, дочерям богатейших фамилий, прекрасно образованным и с детства не знавшим забот, судьба приготовила испытания, где бытовая нетребовательность еще пригодится.
20-летняя Мария и 25-летняя Екатерина всколыхнут общество, став первыми представительницами знатных родов, променявшими титул княгинь на «титул» жен каторжников, отказавшись от всего (Марии даже пришлось оставить годовалого сына), чтобы следовать в Сибирь за мужьями-декабристами.
Екатерина была единственной из жен, знавших об участии мужа в Тайном обществе, планировавшем свержение самодержавия, ведь именно в этот дом, где жили молодожены, к князю Сергею Трубецкому в 1820-х годах приходили друзья для обсуждения готовящегося восстания.
«Диктатор» заговорщиков, князь Сергей Петрович Трубецкой, полковник лейб-гвардии Преображенского полка, жил в доме своего тестя, графа Лаваля, на Английской набережной, около Сената…
На верхней лестничной площадке, выложенной древними мраморными плитами из дворца Нерона, встретил Голицына и Оболенского почтительно-ласково старичок-камердинер, седенький, в черном атласном фраке, в черных шелковых чулках и башмаках, похожий на старого дипломата, и через ряд великолепных, точно дворцовых, покоев провел их на половину Князеву, в его кабинет. Это была огромная, заставленная книжными шкапами комната, с окнами на Неву, очень светлая, но уютно затененная темными коврами, темной дубовой облицовкой стен и темно-зеленою сафьянною мебелью.
Хозяин встретил гостей со своей обычной, тихой и ровной, не светскою любезностью… Не угодно ли позавтракать? От завтрака отказались решительно, но должны были усесться в глубокие, колыбельно-мягкие кресла, у камина, уютно пылавшего в белесоватых полуденных сумерках…
Голицын оглянулся на дверь. Трубецкой встал, подошел к ней и запер на ключ.
— А та — на половину княгинину, там сейчас никого, — указал на другую дверь. — Позвольте, господа, говорить откровенно.
— Откровенность лучше всего, — подтвердил Голицын, вглядываясь в Трубецкого пристально.
Одет по-домашнему, во фраке. Не очень молод — лет за тридцать. Высок, сутул, худ, со впалою грудью, как у чахоточных, рябоват, рыжеват, с растрепанными жидкими бачками, с оттопыренными ушами, длинным, узким лицом, большим загнутым носом, толстыми губами и двумя болезненными морщинками по углам рта. Немного похож на «жида», как дразнили его в детстве товарищи. Некрасив, но в больших серых глазах, детски простых, печальных и добрых, такое благородство, что Голицын подумал: «Уж полно, не ошиблись ли мы с Оболенским?»…
— Мое положение в Обществе весьма тягостно… Им нужно одно мое имя. Рылеев распоряжается всем, а я ничего не знаю. Не знаю даже, как попал в диктаторы…
— Serge, вы здесь? — раздался молодой женский голос, и Голицын, оглянувшись, увидел на пороге незапертой двери, той, что вела на половину княгинину, незнакомую даму…
— Позвольте, мой друг, представить вам князя Голицына, — сказал Трубецкой.
Целуя руку ее, Голицын почувствовал запах чайной розы. Вся в черном — в трауре по покойном императоре, — с черными гладкими начесами волос на висках, она сама напоминала желтоватою, ровною и свежею бледностью лица чайную розу. Catache — от Catherine — звали ее по-французски, а по-русски немного смешно — «Каташею», но верно: маленькая, кругленькая, крепенькая, с быстрыми движениями, катающаяся, как точенный из слоновой кости шарик.
Все замолчали. Княгиня переглянулась с мужем, и по одному этому взгляду видно было, как они счастливы…
«Знает ли она, кто мы и зачем пришли? Если и не знает, то чувствует», — подумал Голицын…»[97].
Каташа знала, и вскоре она станет первой из жен декабристов, подавших прошение о сопровождении осужденного на пожизненную каторгу мужа в Сибирь.
У этого самого парадного входа в день прощания с родным домом Катерину ждал помощник, посланный ей в сопровождение отцом. Он, кстати, не выдержит суровой дороги и вскоре покинет свою подопечную.
Пять лет счастливой супружеской жизни в этом роскошном особняке, где стены украшали полотна Рембрандта и Рубенса, библиотека насчитывала 5000 книг, на изысканные обеды для 600 гостей приезжал император Александр I, а свои сочинения читали Пушкин, Грибоедов, Карамзин, Крылов, сменились тридцатью годами ссылки.
В покосившейся хибаре, которую поначалу совместно сняли подруги по несчастью Мария Волконская и Екатерина Трубецкая, жили они скромнее самых бедных своих слуг: «Ляжешь головой к стене — ноги упираются в двери. Проснешься утром зимним — волосы примерзли к бревнам»[98].
Тяжесть деревенской домашней работы, свалившейся на плечи девушек, с детства окруженных штатом прислуги, не испугала их. Методом проб и ошибок они даже научились готовить, так что «хлеб, недопеченный княгиней Трубецкой», казался заключенным «вкуснее лучшего произведения первого петербургского булочника» [99].
Первые годы княгини видели мужей лишь в кандалах, потом — общая комната в тюрьме, потом, в Чите, женам декабристов даже построили улицу, состоящую из деревянных домов. И наконец, спустя годы, у Трубецких появилось постоянное пристанище в Иркутской области. Хоть и в ссылке, но жизнь продолжалась — у Екатерины, считавшей себя бесплодной, один за другим там появилось семеро детей.
Из 11 жен декабристов только 8 дожили до амнистии и смогли вернуться в Петербург. Екатерина, к сожалению, была не из их числа.
В своей поэме «Русские женщины» Некрасов посвятил ей главу. Во сне Екатерина видит этот дом, в который ей больше не суждено будет вернуться. Не суждено снова увидеть львов, провожавших ее в долгий путь, и до сих пор, вот уже более двух веков, стерегущих лестницу особняка Лаваль.
Литература