Екатерина Глаголева – Нашествие 1812 (страница 52)
– И много здесь наших?
– Да, почитай, все…
– Стой! – крикнул Воронцов кучеру. И приказал ехавшему с ним камердинеру: – Всё барахло с подвод долой! Постелить соломы, положить людей – вот он укажет, кого.
Ящики сбрасывали на мощенный булыжником двор; по телегам рассаживались полсотни офицеров и более трехсот солдат Сводно-гренадерской дивизии, чтобы составить компанию своему командиру.
…У Дорогомиловского моста Ермолов увидел Раевского, следившего за прохождением войск. Генералы сошли с лошадей, встали на берегу, глядя на темную воду, мечущиеся огоньки в домах на том берегу, купола и кресты, поблескивавшие в лунном свете. Обычные походные звуки, топот, стук, лязг сливались за мостом с шумом большого всполошенного города. Говорить было особо не о чем: ничего утешительного никто не предвидел. Солдаты роптали, не смущаясь присутствием начальников, а может, не замечали их, поглощенные иным зрелищем; Кутузова, пробудившего в сердцах столько надежд, теперь величали «темнейшим князем».
…«О мой друг, как ни жестока была наша разлука, но то, что совершается теперь, ни с чем не сравнимо, – писал Ростопчин в двенадцатом часу ночи, сидя за столом в том самом кабинете, где на заре прощался с семьей. – Сегодня утром я был у подлеца Кутузова. Он спросил у меня моего мнения. Я ответил ему, что, находясь с армией в семи верстах от Москвы, он должен дать сражение, а в случае неудачи занять Калужскую дорогу, чтобы закрыть неприятелю путь на юг и чтобы получать припасы и подкрепления. Он со всем был согласен. Я распростился и взял с собой Сергея, который обедал у нас в доме. В семь часов получаю письмо от князя Кутузова, в котором он сообщает мне, что позиция невыгодна, что Москву он оставляет с горестью и намерен занять Рязанскую дорогу. Войска уже проходят через город. Москва будет разграблена, разорена русскими. Бросают 22 000 раненых и еще питают после этого надежду сражаться и царствовать. Кровь кипит у меня в жилах, мне кажется, что я умру с горя. Друг мой, если будет какая-либо опасность для тебя в Ярославле, переезжай в Нижний. Бог весть, когда я получу известие от тебя. Люди отправились в Ливны, под Орел. Я последним покину город и присоединюсь к армии».
Ворота Арсенала были распахнуты настежь; гарнизонные солдаты выкатывали из погребов бочки с порохом, тащили, надрываясь, свинцовые слитки, укладывали на подводы, везли топить в Москва-реке и Красном пруду. У стен лежали кучи сабель, палашей, тесаков, ружей, карабинов, мушкетов, негодных малокалиберных пушек – бери кто хочет.
На Лобном месте против Спасских ворот было не протолкнуться; люди сновали туда-сюда, кашляя от едкого дыма и задыхаясь от смрада, и пытались поживиться хоть чем-нибудь в разбитых лавках и торговых рядах; вонь шла от москательного ряда, который утром поджег сам частный пристав.
Запертые дома обреченно глядели на пустые улицы, из некоторых церквей доносилось пение («Господи, помилуй!»); солдаты Московского гарнизонного полка, которых по старой памяти называли «архаровцами», покидали город вместе с семьями, с песельниками впереди. Многолюднее всего было возле кабаков, где, по приказу Ростопчина, разбивали бочки с вином. Нетвердо державшиеся на ногах люди таскали водку ведрами, горшками и кувшинами, оскальзываясь в винных ручьях; кое-кто уже не мог подняться и лизал булыжники мостовой. По опустевшим переулкам шатались колодники, выпущенные градоначальником (уж лучше пусть он сам дарует им свободу, чем французы), били стекла в усадьбах, залезали внутрь и приступали к грабежу.
У всех застав возникало столпотворение: отступавшие войска, артиллерийские повозки, обозы смешивались с массой бежавших от врага москвичей, небольшими стадами овец и коров; в окутывавшем их пыльном облаке застревала брань, крики, блеянье, собачий лай…
…Уже десять утра, пора. Ростопчин надел шляпу, вышел на лестницу. Перепуганный Яков подбежал к нему в прихожей: бунт, ваше сиятельство, беда! В самом деле, граф еще из кабинета слышал громкий ропот и выкрики, но не придал этому значения. Помедлив не больше двух секунд, он вышел на крыльцо и сразу увидел вжавшегося в стену, перепуганного Тончи, рядом с ним стоял Сергей в гусарском мундире Ахтырского полка. Тут же были еще человек десять, назначенные ехать с графом; двое драгун стерегли Верещагина, которому Ростопчин не успел устроить показательную казнь, и домашнего учителя Мутона, виновного в том, что он француз. За оградой шумела толпа, заполнившая всю Большую Лубянку. «Обман! – громко кричали пьяные голоса. – Пусть выйдет к нам! Не то доберемся до него!» При виде градоначальника толпа подалась вперед, распахнула ворота и хлынула на двор.
У крыльца она остановилась, не решаясь взять эту последнюю высоту. Некоторые сняли шапки. Десять человек смотрели сверху на застывшую в нерешительности тысячеглавую волну; одной капли было достаточно, чтобы начался потоп.
– Обман! – снова выкрикнул рыжебородый мужик с налитыми кровью глазами. – Говорили, что бояться нечего, французам Москвы не взять, а французы – вон!
Он махнул рукой назад. Толпа зашумела.
– Да, француз уже здесь! – громким голосом ответил ему Ростопчин, стараясь перекричать толпу. – Французы вступают в Москву, потому что между нами есть изменники!
Ропот стал гуще. «Где? Кто изменники?» – послышались голоса.
– Вот изменник! – Ростопчин схватил за руку Верещагина и поставил рядом с собой. – От него погибает Москва!
Настала тишина. Ошеломленный Верещагин побледнел, он смотрел на графа во все глаза, точно не веря, что такое возможно.
– Грех вам, ваше сиятельство! – сказал он с укором.
– Руби! – крикнул Ростопчин вахмистру, стоявшему рядом.
Оторопевший драгун не знал, что ему делать, и растерянно переводил взгляд с графа на своего офицера.
– Вы мне головой отвечаете! – закричал Ростопчин на офицера, брызгая слюной. – Рубить!
– Сабля вон! – скомандовал офицер.
Верещагин встал лицом к народу, прижал к сердцу обе руки. Вот сейчас он скажет: «Братцы! Кому вы верите? Он же…»
Замахнувшись саблей, драгунский офицер рубанул его по лицу, вахмистр нанес второй удар. Вскрикнув, Верещагин зажал руками рану и повалился с крыльца; к нему тотчас протянулись скрюченные пальцы, вверх взметнулись кулаки… Ростопчин обернулся к помертвевшему Мутону, тискавшему в руках молитвенник:
– Дарую вам жизнь! – громогласно воскликнул он поверх шума и криков. – Ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему Отечеству!
Мутон не хотел идти, его столкнули с крыльца, однако люди расступились перед ним. Добравшись до ворот, француз опрометью побежал по улице, не разбирая дороги.
Толпа еще терзала Верещагина. Ростопчин велел своим зайти обратно в дом и выйти через заднее крыльцо.
У Тончи был вид помешанного, седые кудри вздыбились вокруг головы. «No, no, no!» – закричал он, заслоняясь руками, когда Ростопчин шагнул к нему. Поручив его директору своей канцелярии, граф сел вместе с сыном в дрожки и уехал.
Тело Верещагина привязали за ноги к конскому хвосту и потащили, под свист и улюлюканье, по Кузнецкому мосту мимо разгромленных французских лавок, на Петровку, в Столешников, на Тверскую – к резиденции генерал-губернатора…
…Глинка ударил кресалом, трут задымился, смятый лист пожелтевшей бумаги стал быстро чернеть, отступая от жадных языков огня. Вот они пропали под горкой книг в потертых корешках с когда-то золотым тиснением. Глинка вырвал еще один лист и смял, положил раскрытую книгу корешком вверх, снова взялся за огниво. Огонь затрещал, входя во вкус, серый дым начал подниматься тонкими струями; наконец костер разгорелся, пожирая сочинения Вольтера, Дидро, Руссо, легкомысленные пьесы и сентиментальные романы, философские рассуждения и волюмы различных «Историй», истрепанные томики с пометками и еще не разрезанные книжки в новых щеголеватых обложках. Довольный, Сергей Николаевич отправился догонять армию.
…Полковник Демидов привез Милорадовичу ответ Мюрата: маршал согласен дать русскому арьергарду уйти без боя со всей артиллерией и обозом, но при условии, что французы в тот же день смогут занять Москву.
Солдаты молча шагали по улицам от Дорогомиловской заставы до Покровской; вслед за казачьими отрядами, цокотавшими по мостовым, застучали копытами уланские кони. Оставшиеся в Москве обыватели, вышедшие проводить армию, не сразу поняли перемену, только непривычные трубные сигналы и команды на чужом языке разогнали их по домам. Легкораненые и колодники, занятые грабежом, и вовсе не заметили вторжения; у Красного пруда взмокшие от пота арсенальные служители продолжали сбрасывать в воду ящики и бочонки. Несколько орудий конной французской артиллерии проскакали на рысях к Кремлю; вскоре оттуда донеслось четыре пушечных выстрела, затем еще один – ответный, и всё стихло.
У Покровского монастыря Ростопчин велел остановить дрожки, вышел и обернулся лицом к городу.
– Перекрестись на Москву, – сказал он сыну, – через полчаса она загорится.
…Дорога шла под уклон мимо огромного поля, за которым растекался по горизонту большой город, утопавший в садах, с торчавшими там и тут золочеными луковками куполов и белыми каменными шатрами с крестами наверху. Да, именно так Наполеон себе это и представлял: большая деревня, где много церквей.