Екатерина Алферов – Пустой Дом (страница 17)
Евгения Александровна, напротив, сохраняла безупречный вид, несмотря на часы, проведенные среди книг и рукописей. Лишь легкий румянец на щеках и выбившаяся из прически прядь каштановых волос выдавали её увлеченность задачей. Золотистые крапинки в её карих глазах, казалось, сияли ярче в лучах закатного солнца, когда она поднимала взгляд от бумаг.
— Вот, смотрите, Феофан Евстигнеевич, — произнесла Евгения, указывая тонким пальцем на лист, исписанный аккуратным, каллиграфическим почерком. — Я составила список всех значимых музыкальных салонов Петербурга. Получилось двадцать три. Но если учесть только те, что пользуются известностью среди благородного общества, то их семнадцать.
Феофан склонился над списком, невольно отмечая, как от девушки исходил тонкий аромат сирени и чернил — странное, но приятное сочетание, напоминавшее о весне и ученых занятиях одновременно.
— Это весьма внушительное число, — заметил он, изучая перечень. — Боюсь, у нас недостаточно времени, чтобы посетить их все. Нужно сузить круг поисков.
— Я уже подумала об этом, — ответила Евгения с легкой улыбкой. — Смотрите, я отметила крестиками те салоны, где точно бывали пропавшие девушки.
Феофан пробежал глазами по отмеченным пунктам: салон графини Строгановой, музыкальные вечера у князя Щербатова, литературно-музыкальный кружок профессора Милославского Всего пять мест.
— Однако есть еще одна примечательная деталь, — продолжила Евгения, перелистывая свои записи. — Я изучила программы концертов в этих салонах за последние два месяца. И обнаружила, что во всех пяти местах выступал один и тот же музыкант — некий Мирослав Артурович Гжельский.
— Гжельский? — Феофан нахмурился, пытаясь вспомнить, слышал ли когда-нибудь это имя, ему казалось, что он уже где-то сталкивался с этой персоной. — Не припоминаю такой фамилии среди известных музыкантов.
— Он относительно новое лицо в петербургском обществе, — пояснила Евгения, доставая еще один лист. — Начал выступать около года назад, быстро приобрел популярность в определенных кругах. Особенно среди молодых барышень, — она многозначительно взглянула на Феофана. — Судя по отзывам, его игра на фортепиано «божественна» и «переносит в иные миры». Так пишут в светских хрониках.
— Иные миры, — медленно повторил Феофан, и холодок пробежал по его спине. — Весьма красноречивое описание. А что известно о самом Гжельском? Откуда он?
Евгения развернула перед ним другой лист, на котором были собраны скудные сведения о загадочном музыканте.
— О нем мало что известно, — сказала она. — Представляется как выпускник Венской консерватории. Живет с матерью, Анной Петровной Гжельской, в небольшом особняке на Васильевском острове. Она держит там музыкальный салон, не слишком роскошный, но, как пишут, со своей «особой атмосферой».
— И этот салон не входит в ваш список? — спросил Феофан, просматривая бумаги.
— Входит, — Евгения указала на строчку, отмеченную не крестиком, а звездочкой. — Но по моим данным, ни одна из пропавших девушек там не бывала. По крайней мере, официально.
— Официально, — повторил Феофан задумчиво. — Вы полагаете, они могли посещать салон Гжельских тайно?
— Это лишь предположение, — ответила Евгения. — Но мне кажется подозрительным, что один и тот же музыкант выступал во всех местах, где бывали пропавшие девушки, а потом вдруг они бесследно исчезают.
Феофан несколько мгновений смотрел на карту Петербурга, где Евгения пометила все упомянутые салоны маленькими красными точками. Образовывалась странная фигура, напоминающая дугу, огибающую Васильевский остров с северо-запада. Впрочем, это ни о чём не говорило.
— Гжельский, — пробормотал он. — Стоит проверить эту версию. Но нужно действовать осторожно. Если он действительно причастен к исчезновениям, спугнув его, мы можем потерять след пропавших девушек навсегда.
— У меня есть мысль, — сказала Евгения, и в её глазах появился тот особый блеск, который Феофан уже научился распознавать как признак рождения оригинальной идеи. — Мы могли бы посетить эти салоны не как следователи, а как гости. Под видом обычных посетителей.
— Вы предлагаете — Феофан замялся, чувствуя, как к щекам приливает кровь, — чтобы мы посещали светские мероприятия вместе?
— Именно, — кивнула Евгения, совершенно не смутившись. — В обществе юной барышни из хорошей семьи вы не вызовете подозрений. А я смогу наблюдать за другими девушками, может быть, даже поговорить с ними, выяснить, не слышали ли они ту странную музыку. К тому же, — добавила она с легкой улыбкой, — вас сочтут моим поклонником. Это даст нам дополнительную свободу действий.
Феофан почувствовал, как его смущение усиливается, перерастая в нечто сродни панике, которую он тщательно скрывал под маской невозмутимости. Кровь прилила к лицу, и он порадовался, что в библиотеке царил полумрак, скрадывающий предательский румянец. Мысль о том, чтобы изображать поклонника молодой девушки, вызывала в нем не просто внутренний протест — всё его существо, каждый нерв, каждая частица его натуры восставала против этой затеи.
Годы, проведенные в монастырской обители, наложили на него неизгладимый отпечаток. Там, в тиши кельи, в ритме молитв и послушаний, он выстроил для себя непроницаемую крепость — с высокими стенами из строгих правил и глубоким рвом добровольных ограничений. Эта крепость защищала его от мира, от искушений, от самого себя и от своей особой природы. Особенно тщательно он возводил стены, отделявшие его от женского общества. Не только из-за монастырских уставов, но и из страха перед тем, что могла натворить его необычная сила.
Старец Филарет не раз говорил ему: «Женские души нежнее, тоньше. Огонь, что для мужчины лишь опалит кожу, женщину может испепелить дотла». И Феофан боялся именно этого — что та странная притягательность, то очарование, что невольно исходило от него и могло подчинить женское сердце, станет для кого-то роковым, как стало когда-то для Лизоньки.
С тех пор он соблюдал строжайшие правила в общении с противоположным полом: никогда не оставаться наедине, не допускать физического контакта даже случайного (отсюда — неизменные перчатки), сохранять дистанцию, говорить сухо и по делу. Эти правила стали для него второй натурой, частью его самого.
А теперь ему предлагалось добровольно нарушить их все. Изображать поклонника — значит смотреть в глаза, произносить любезности, предлагать руку при спуске с лестницы, возможно, даже танцевать От одной мысли об этом его бросало в жар. Не только из-за естественной застенчивости, но из-за настоящего, глубинного страха причинить вред.
К тому же, откровенно говоря, он и не представлял, как должен вести себя поклонник. У него не было ни опыта, ни природной склонности к светским играм. Все эти томные взгляды, нежные вздохи, многозначительные полуулыбки казались ему чем-то из другого мира, недоступного и непостижимого. Он читал о таком в книгах, но никогда не думал, что ему самому придется играть подобную роль.
А что если он сделает что-то не так? Что, если своей неуклюжестью или неуместной серьезностью выдаст их истинное намерение? Что, если из-за него они упустят след пропавших девушек?
Но самое тревожное заключалось в том, что где-то в глубине души, под всеми этими страхами и сомнениями, таилось нечто иное — смутное, почти неосознаваемое желание согласиться. Феофан обнаружил это чувство внезапно, как открывают потайную комнату в доме, где, казалось, знаешь каждый уголок. И обнаружение это ужаснуло его едва ли не больше, чем сама перспектива изображать поклонника.
Какая-то часть его существа, которую он сам едва признавал, была готова принять эту роль — не из долга, не ради расследования, а из любопытства? Из стремления вновь ощутить себя обычным человеком, а не отшельником, добровольно отрекшимся от простых человеческих радостей?
Быть может, дело было в том, что аскеза его последних лет, при всей её строгости и искренности, всё же оставалась лишь выбранным путём, а не истинной сутью его натуры? Он ведь не родился монахом. Когда-то, до трагедии с Лизонькой, он был обычным юношей с обычными мечтами — о семье, о доме, о простом человеческом счастье. О человеческом тепле, душевном или даже телесном
Купец Иванов хотел сделать его своим помощником, выдать за него дочь. Феофан помнил тот летний день, когда Лизонька, краснея, сказала ему об этом — помнил восторг, охвативший его сердце, помнил, как шептал про себя молитвы благодарности, не веря своему счастью. Сирота, взятый из милости, получал шанс на настоящую, полную жизнь — с делом, с уважением в обществе, с любимой.
А потом всё рухнуло в одну страшную ночь, когда гроза застала их в подмосковном лесу, и его скрытая природа вырвалась наружу. Именно тогда он принял решение: никогда больше. Никаких надежд на обычное счастье, никаких мечтаний, никакой любви. Монастырские стены должны были стать для него одновременно покаянием и защитой — для мира от него и для него от самого себя.
Но душа человеческая не так проста, как нам хотелось бы думать. Восемь лет в Особом Отделе постепенно меняли его, возвращали к жизни. Работа с Турчаниновым, встречи с другими, подобными ему «особенными» людьми, осознание того, что его сила может быть не только проклятием, но и даром, сослужить добрую службу Всё это медленно, но верно возвращало его в мир живых, хотя сам он едва ли замечал эти перемены.