18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ефим Эткинд – Записки незаговорщика (страница 3)

18

Я далек от того, чтобы пытаться здесь выполнить эту задачу. Я не хотел бы также представить читателю ректора Б. как наиболее типичного советского руководителя. Однако отмеченные выше черты моего ректора принадлежат не лично ему — они свойственны общественной группе, к которой он относится. Страх перед высшими и тирания относительно низших — это сочетание вырабатывается в каждом современном феодале, даже если природа одарила его великодушием и благородством, честностью и добротой. Ведь и прежние феодалы бывали разными; их воспитывали в принципах чести, и такие, как дон Родриго или как сын и отец Черновы, готовые собственной кровью смыть нанесенное им оскорбление, были не так уж редки. Современному феодалу ректору Б. свойственно представление о чести и, даже о другой категории, выработанной позднее, в девятнадцатом веке — о совести. Впрочем, ни то, ни другое не мешает ему быть феодалом.

Эту лекцию я прочитал, понимая, что она — последняя. Кажется, и мои слушатели это поняли; волнение и особая торжественность, с какими я говорил, им, наверное, передались. То был эпизод из истории французской литературы, и речь шла о поэзии Теофиля Готье. Читатель простит мне эту подробность, казалось бы, совершенно случайную; для меня она стала не только существенной, но даже символической. Мне пришло в голову не замеченное прежде совпадение: сборник стихов Готье «Эмали и Камеи» появился в том же 1853 году, что и «Возмездие» изгнанника Гюго. Готье создавал стихи преднамеренно-вечные, он писал об искусстве и любви, бессмертии и славе. Стихи Гюго сегодня назвали бы газетными — их политическая злободневность давно ушла в прошлое. Между тем нетленные Эмали и Камеи — при всем их художественном совершенстве — померкли, «газетность» же бешеных инвектив Гюго оказалась бессмертной; стихи, бичующие лже-Наполеона и всю его банду, живы сегодня, как и тогда, сто двадцать лет назад:

С тех пор, как справедливость пала, И преступленье власть забрало, И попраны права людей, И смелые молчат упорно, А на столбах — указ позорный, Бесчестье родины моей… С тех пор, как стали все бездушны, И только ползают послушно, Забыв и совесть, и закон, И все прекрасное на свете, И то, что скажут наши дети, И тех, кто пал и погребен, — Я полюбил тебя, изгнанье! Венчай мне голову, страданье! О бедность гордая, привет! Пусть ветер бьет в мой дом убогий И траур сядет на пороге, Как спутник горести и бед.      (Les Châtiments, II, 5      Перевод Е. Полонской)

Строки эти стали актуальны для меня немного (о, совсем немного!) позднее; но ведь только два месяца назад был отправлен в изгнание Солженицын, и мои слушатели без дополнительных комментариев отлично понимали, кого следует разуметь под изгнанником, поднявшимся во весь рост против ненавистной ему тирании:

И если мой народ в бессовестном обмане Погрязнет, — может быть, и это впереди, — И, если отказав в приюте, англичане Изгнаннику шепнут: «Нам страшно, уходи!», — Когда отринут все, чтоб угодить тирану; Когда помчит судьба меня, как лист сухой; Когда скитаться я от двери к двери стану С изодранной в клочки, как рубище, душой; Когда пески пустынь и в небесах светила — Все будут против нас, отверженных гоня, Когда, предав как все, трусливая могила Откажется укрыть от недругов меня, — Не поколеблюсь я! Я побежден не буду. Моих не видеть слез тебе, враждебный мир. Со мною вы всегда, со мною вы повсюду, Отчизна — мой алтарь, свобода — мой кумир!.. Во вретище своем, под пеплом униженья Греметь я буду: «Нет!», как яростный набат. Пусть в Лувре ты теперь; но предвещаю день я, Когда тебя сведут в тюремный каземат. К позорному столбу вас пригвождаю ныне, Продажные вожди обманутой толпы! Я верен вам навек, опальные святыни, Вы — стойкости моей гранитные столпы… Изгнание свое я с мужеством приемлю, Хоть не видать ему ни края, ни конца…      (Ultima Verba. Les Châtiments, VII, 16.      Перевод Мих. Донского)

Повторю: мои слушатели в комментариях не нуждались никогда. И, чтобы они поняли живую современность «Возмездия» Виктора Гюго, не было надобности унижать их и себя двусмысленными намеками или усмешечкой. Потому что дело ведь было ничуть не в намеках, а в устойчивости исторических ситуаций. Когда-то Карл Маркс, перефразируя Гегеля, обмолвился, будто в истории всё повторяется дважды: один раз как трагедия, другой раз — как фарс. Наш опыт свидетельствовал об ином: повторение оказывается новой, еще более страшной трагедией. И слушая раскаленные инвективы Виктора Гюго, наши современники осмысляют их по-своему. Так же, как умеют они по-своему воспринимать и горько-иронические раздумия Пушкина, для маскировки приписанные русским поэтом итальянцу Пиндемонте:

Недорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспаривать налоги Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Все это, видите ль, слова, слова, слова. Иные, лучшие, мне дороги права; Иная, лучшая потребна мне свобода: Зависеть от царя, зависеть от народа — Не всё ли нам равно? Бог с ними.