18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ефим Эткинд – Записки незаговорщика (страница 2)

18
     Водой хвалебных од; Глашатаи высоких, добрых      И светлых аксиом, — За кровь Лубянки, темень в допрах      Ответственность несём. Пускай нас переметит правнук      Презрением своим, Всех одинаково, как равных —      Мы сраму не таим. Да, очевидность этих истин      Воистину проста. Но не мертвец нам ненавистен,      А наша слепота.

Они и мы… Поймут ли на Западе, как трудно, как иногда немыслимо противопоставить друг другу эти местоимения? В странах западных демократий существуют политические партии, и члены одной говорят про других: «они». Или левые говорят о правых: «они». Или молодые о старших. Или христиане об атеистах. Все отчетливо и обозримо. Мой коллега Н. — член социалистической партии, потому что он убежденный социалист, а не потому, что кто-нибудь его заставил поступать в нее; партия не сулит ему ни выгод, ни неприятностей. Он остается самим собой; разочаровавшись в социалистических идеалах, он, может быть, выйдет из партии, а, может быть, вступит в другую. У каждого — своя газета, свой круг, свой клуб. У нас все иначе, и люди Запада понимают это с трудом.

Вот перед вами человек с партийным билетом КПСС. Кто он? Относится он к «ним» или к «нам» (безразлично, с какой позиции употреблять эти местоимения)?

Может быть он старый ленинец, с наивной твердостью верящий в идеалы семнадцатого года? Может быть, солдат антифашистской войны, вступивший в партию в год сталинградской битвы, когда всех объединял единый порыв и единая вера в более справедливое будущее? Может быть карьерист и проходимец, ищущий легких путей для преуспеяния? Может быть он, слабый и беспринципный, дал себя запугать? Может быть он политический идеалист, убежденный в том, что честные люди должны массами вступать в партию, чтобы обновить ее состав и облагородить руководство? Может быть — простодушный конформист, который принимает за чистую монету все, что говорит ему радио и что пишет «Правда»? А, может быть, скептик, давно разуверившийся в былых иллюзиях, но обреченный носить свой партбилет либо вечно, либо пока его еретические взгляды не прорвутся наружу и не дадут повод для изгнания? Выйти из партии нельзя: такой поступок равен либо гражданскому самоубийству, либо заявлению о выезде из страны. И, конечно, каждый член КПСС несет ответственность за все, что делает его партия и даже за все, что пишут ее, этой партии, газеты. Он несет ответственность даже в том случае, если сам не участвует ни в чем и даже если не знает ни о чем. И не только потому, что в его кармане лежит красная книжечка; как член партии, он обязан подчиняться закону «демократического централизма»: отстаивать решение, принятое (пусть против его воли) большинством, под каким бы внешним прессом это решение ни принималось. Каждому писательскому собранию предшествует партийное; там еще можно робко высказать собственное мнение, но потом, на общем собрании с участием беспартийных, всякий коммунист обязан (под страхом исключения!) отстаивать партийную, там выработанную, позицию. Он уже не личность, а винтик механизма. И он, относящийся к «нам», волей-неволей становится — «они». Член партии редко соглашается на бунт. Его покорность можно осуждать и даже ею возмущаться, но миллионы и миллионы таких вынужденных покорностей — это реальный факт, который игнорировать нельзя и который одновременно и драма, и вина. Партия — это всемогущая церковь, а много ли бывало еретиков?

Беспартийные в Советском Союзе неизбежно тоже становятся участниками дьявольской круговой поруки — если только они хотят делать свое дело, а не смотреть со стороны. Можно ли их осуждать за это? Врачи — лечат, композиторы — сочиняют музыку, журналисты — пишут статьи, учителя — обучают, инженеры — выполняют план. Люди добросовестные стараются делать свое дело как можно честнее; они творят куль-туру своей страны, нередко задыхаясь в безвоздушном пространстве и содрогаясь от негодования, приходя в ужас от навязанного обществу лицемерия и от сознания собственной безнравственности. Лишь немногие становятся в ряды открытой оппозиции — буквально единицы из двухсотпятидесятипятимиллионного народа. Потому что — во имя чего? Мало кто верит в то, что слабые силы одиночек изменят строй. Мало таких, кто видит нравственный смысл в отъезде заграницу, в решении, которое принимаешь лично для себя, отделяя свою судьбу от судьбы страны и общества. Мало героев, согласных уплатить несколькими годами в каторжном лагере за правдивое слово или смелый поступок.

Они — и мы… Насколько легче жить при такой поляризации! И как трудно — при нерасчлененном, диффузном, непроявленном обществе, когда среди нас так много их, а среди них так много нас.

Эта книга написана на Западе, когда я был уже под чуждым небосводом, и даже под защитой чуждых крыл. Я мог позволить себе рассказывать многое, чему был свидетелем и чего оказался жертвой. И все же я смотрю на события, происходившие в Советском Союзе, не извне, а изнутри, и рассказываю обо всем не для того, чтобы обвинять мою страну. Она моя, и другой у меня нет.

Глава первая

НАКАНУНЕ

В перерыве между лекциями меня разыскала лаборантка и сказала, чтобы я позвонил в ректорат. Ничего странного в этом не было. Странен был голос ректора — обычно медлительный, официально равнодушный и все же подчеркнуто приветливый, на этот раз он звучал приглушенно, торопливо, нервно:

— Пожалуйста, зайдите ко мне. Да, да, сейчас, лучше всего сейчас, не откладывая.

— У меня еще лекция. После лекции будет поздно?

Короткая пауза, и нервно приглушенный голос сказал:

— Ну, эту лекцию прочитайте, потом приходите. Буду ждать.

Я ничего не понимал, и даже предчувствие ничего мне не говорило, пока вдруг не услышал — эту. Эту : последнюю. Эту : так уж и быть, сделаю вам поблажку, великодушный подарок; мы много лет знакомы, на большее не рассчитывайте, я бессилен, ничего для вас не могу, я чиновник, но все же здесь я пока хозяин, «эту лекцию прочитайте», и потом не считайте меня злодеем; я уже все знаю, вы более не профессор института, вас на пушечный выстрел нельзя подпускать к студентам, я рискую ректорским креслом, прошу вас это сознавать и на будущее запомнить, но я беру на себя ответственность, буду преступно либерален. «Эту лекцию прочитайте, потом приходите».

Все это мне почудилось в голосе человека, которого я знал давно, и с которым меня связывала не только многолетняя работа, но и взаимная симпатия. Ректор педагогического института был и в самом деле чиновником исправным, неукоснительно выполнявшим требования своего начальства, ленинградского обкома, но был он и феодалом, обладавшим всей полнотой хозяйственной власти в пределах своих владений. Позднее оказалось, что внутри своего института он создал целый строительный трест, принимавший заказы даже со стороны, от посторонних учреждений, и существовавший вполне законно, но в то же время и наперекор установившимся нормам, нарушая привычную иерархию, обходя правила социалистического хозяйствования.

В этих действиях Б. несомненно обнаружились и смелость, и творческая инициатива, и бурная энергия, и, главное, мироощущение, свойственное феодалу новейшей эпохи.

Отступление о велосипедистах и новых феодалах

Typischer Radfahrer: nach oben buckeln, nach unten troten.

«Феодал» — это не обмолвка, а, может быть, наиболее точное определение для такого человека, как Б., весьма типичного для своего времени и своей страны руководителя. Феодал обязан бесприкословным повиновением сюзерену, ибо он вассал, но ведь и сам он сюзерен, обладающий властью над вассалами. Этот особый феодально-психологический комплекс — соединение бесправия и власти — характерен для значительной части советских директоров; каждый из них одновременно и вассал, и тиран. В ЦК, в обкоме, в министерстве им помыкают, на него могут кричать, его матерят как нашкодившего подростка, заставляют топтаться в приемных, представлять ненужные отчеты и сводки, увольнять работников, которых он ценит, и принимать других, которые ему не нужны и только болтаются под ногами, мешая заниматься делом; он привыкает к повиновению и безответственности, к рабской униженности, к постоянному страху перед начальственным произволом. Но ведь и сам он, этот двуликий Янус, заставляет своих подчиненных безропотно ожидать, когда он соизволит их принять в своем беспредельном, обитом дубовыми панелями, почти обкомовском, почти министерском кабинете; сам он может безнаказанно материть их, требовать от них ненужных отчетов и сводок, внушая им такой же постоянный страх, какой испытывает сам перед своим сюзереном. Вот почему в выражении лица, в повадках, в голосе советского руководителя улавливается удивительное соединение униженности и деспотизма, холуйства и хамства. Вероятно в древности маркиз де Карабас был так же противоречив, как нынешний советский директор; вероятно и он вымещал на собственных вассалах возмущение жалкой ролью, которую он, вассал, играет по отношению к своему господину. Но ведь и те в свою очередь были господами над своими вассалами, и тоже вознаграждали себя за свое бесправие — тираническим хамством.

Увы, мы не знаем нашего общества: социологи не имеют возможности его изучать, писатели — изображать его в романах, историки и философы — обобщать его закономерности. Все они принуждены исходить не из реальности, которая им неведома, а из некоей разработанной заранее идеальной схемы. Пока мы общество не изучили, мы ничего не сможем ему предложить; исходя же из схемы (идеально-прекрасной или, что то же самое, идеально-безобразной), мы будем выдвигать более или менее заманчивые решения, которые все будут в равной мере утопичны. В XIX веке изучение нового, буржуазного общества, возникшего во Франции в эпоху Реставрации, началось с физиологических очерков; мастером этого жанра стал Бальзак, автор «Физиологии туалета», «Физиологии причесок» и «Физиологии походки»… В ту пору выходили собрания очерков, описывавших типы современного общества так, как это делается относительно племен и народов в учебниках этнографии. Большую службу сослужили не только романистам, но и политикам книги вроде четырехтомной «Французы» с литературными портретами пекаря и модистки, жандарма и трактирщика, канатной плясуньи и генерала, проститутки и профессора, бездомного бродяги, шахтера, министра. Мы же о самых себе не знаем ничего. Начиная любое повествование, невольно сбиваешься на физиологический очерк. Не только иностранный читатель не знает России, но даже советский не имеет представления (разве лишь интуитивное) об окружающем его мире. Если он что-нибудь и знает, то лишь как обыватель. К сожалению, за пределы такого вульгарно-обывательского знания редко выходят даже выдающиеся умы нашего времени: изучать в одиночку современное общество нельзя; коллективные же усилия неосуществимы.