18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ефим Эткинд – Записки незаговорщика (страница 27)

18

А еще вчера в Институт мировой литературы имени Горького приезжали гости со всех концов мира, и Эльсберг радушно их встречал, и пожимал им руки, и они — они пожимали эту окровавленную руку, строчившую доносы. Мы сторонимся убийц. Но в советских условиях донос был вполне равен убийству: на основании доноса человека расстреливали или, в лучшем случае, сажали на много лет за проволоку.

Германия много лет очищает себя от скверны. Соединенные Штаты Америки в последнее время поняли необходимость очищения. Увы, советские люди знают и говорят:

— Убийцы среди нас.

На другой день после рассказанной выше встречи в кондрашовском кабинете позвонила жена моего товарища Н. и, искажая голос, сказала, что Н. через час будет ждать на мостике перед Петропавловской крепостью. Когда мы встретились, Н. вывел меня на самую середину пустой площади и, убедившись, что соглядатаев нет, сообщил: через два дня состоится заседание бюро обкома, которое будет обсуждать мою диверсию; Толсти-ков (секретарь обкома) в ярости и будет требовать снятия с меня ученой степени доктора наук; я должен к этому приготовиться и принять меры. В самом деле, на другое утро вызвали в обком. Два крупных чиновника — Александров (адресат приведенного выше письма Кондрашова), и его помощник Введенский — в течение двух часов довольно вежливо объясняли мне ошибочность моих взглядов и необходимость «самокритики»; это, утверждали они, единственная возможность спасти многих людей, которым грозят жестокие кары. Мне инкриминировалась, конечно, «фраза», но и заодно немало других преступлений: почему, например, во вступительной статье так безмерно возвышен Пастернак? Всем известно, что Пастернак поэт антиреволюционный, что он умер, не раскаявшись в совершенном им предательстве — издании романа «Доктор Живаго» на буржуазном Западе, что и переводчик он плохой, навязывавший всем иностранным авторам свою косноязычность… Да и Маршака нет надобности так хвалить: он хороший поэт для маленьких детей, но о нем, как переводчике, не все отзываются с восторгом. Оба несколько раз повторили одно и то же утверждение: я превозношу одну группу переводчиков за счет другой, и напрасно забываю о заслугах таких поэтов, как Луговской, Сурков, Прокофьев.

Я пытался возражать: Пастернак перевел все главные трагедии Шекспира, гетевского «Фауста» и лирические стихи Верлена; сонеты Шекспира и песни Бернса в переводах Маршака стали фактом русской литературы; Пастернак и Маршак ничего общего между собой не имеют, если не считать окончания их фамилий на -ак, и никакой «группы» они не составляют. Я искренно не понимал, в чем дело, и не понимал до тех пор, пока мои собеседники, листая второй том антологии, не стали с равным ожесточением произносить еще имена Осипа Мандельштама, Ильи Оренбурга, Давида Бродского. Только тут я сообразил, что к обвинению в антисоветской диверсии добавлено другое: в еврейском национализме — все поэты, которых они называли, евреи. «Одна группа» — это, значит, еврейская группа, и превозношу я «моих» евреев за счет русских поэтов. Но слово не было сказано, сопротивляться оказалось трудно, как это бывает всегда, когда противник темнит и прячет свои карты. Я только мог окольно растолковывать, что пишу о разных группах, или, точнее, тенденциях: Валерий Брюсов и Михаил Лозинский (русские) представляют одну из них, и до известной степени к ней примыкает Георгий Шенгели (еврей); Александр Блок (русский) — это другое направление, и Борис Пастернак (еврей) связан именно с ним… Разумеется, этих примечаний в скобках я вслух не произносил, и даже сейчас, воспроизводя мой собственный ход мысли, я стыжусь себя: почему же я, даже не говоря этого вслух, позволил себе согласиться с тем, что Мандельштам, Пастернак, Маршак, Эренбург — всего лишь евреи? Они еще деятели русской культуры, они русские писатели, как и я, будто бы сколачивающий из них особую «группу» еврейских переводчиков. Все мы — евреи по крови, евреи для расистов, для антисемитов, для дикарей.

Илья Оренбург в автобиографии утверждал: «По-еврейски я не умею говорить, но о том, что я — еврей, мне неоднократно напоминали люди, которые, видимо, верят в особые свойства крови. Я не расист, но покуда на свете водятся расисты, на вопрос о национальности я отвечаю: Еврей…» Слова эти Эренбург написал в 1959 году — через десять лет после антисемитской компании по борьбе с космополитами, через шесть лет после отмены дела врачей, «убийц в белых халатах», через три года после XX съезда. Он знал, что еще «на свете водятся расисты», и не только на свете, но в его родной стране; ведь вскоре после эренбурговской «Автобиографии» было опубликовано стихотворение Е. Евтушенко «Бабий яр» и в ответ на него другое, Алексея Маркова, обвинявшее Евтушенко в забвении своего, русского народа, и в безродном космополитизме. Еще бы: Евтушенко посмел напомнить о трагедии евреев, расстрелянных в киевском Бабьем яре, и отождествить себя с жертвами массовых убийств («Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок».) Этого Алексей Марков ему простить не мог:

Какой ты настоящий русский, Когда забыл про свой народ, Душа, что брючки, стала узкой, Пустой, как лестничный пролет! —

так начинается его стихотворение «На „Бабий яр“», а конец его такой:

Пока топтать погосты будет Хотя б один космополит, — Я говорю: «Я — русский, люди!» И пепел в сердце мне стучит.

В «Ответе Маркову» (оставшемся неопубликованным в СССР) Евтушенко справедливо заклеймил своего противника:

Да, Евтушенко бил антисемита, А ранил в сердце члена ССП, —

то-есть, «члена Союза Советских писателей».

Когда ответственные сотрудники ленинградского обкома партии давали мне понять, что есть особая «еврейская» группа поэтов-переводчиков, чуждая России и русскому языку, они рассуждали вполне в духе времени, и Алексей Марков энергично выражал их мнение в своих расистских виршах. Недаром его стихотворение напечатано, а многочисленные ответы на него остались в Самиздате, чтобы позднее перейти в Тамиздат. В 1968 году, когда разгорелось мое «дело о фразе», еврейский вопрос встал особенно остро: официальная советская печать прямо писала о том, что зачинщики «пражской ереси» — сионисты: Гольдштюкер, Кригель… Теперь известно, что член Политбюро П. Шелест во время встречи в Черни-над-Тиссой кричал на старого коммуниста доктора Кригеля: «Галицийский жид!» И что другие советские участники «беседы» его поддерживали.

Я стыжусь себя — я ничего не сказал обкомовцам, хотя понял, что́ они имели в виду под «одной группой», якобы превозносимой мною «за счет другой»; ничего не сказал — и как бы пошел на компромисс с ними.

Да, мне стыдно вспоминать о таких даже внутренних уступках, а уж тем более о внешних, потому что в конце этой беседы в Смольном, которую здесь передаю, я согласился написать «самокритическое» заявление, адресованное бюро обкома. Вот его текст:

Уважаемые товарищи!

Зная, что 22 октября на бюро обкома состоится обсуждение вопроса, связанного с составленной мною книгой «Мастера русского стихотворного перевода» (Библиотека поэта), считаю своим долгом заявить следующее.

Во вступительной статье к этой книге, в заключительном абзаце статьи, мною допущена неверная характеристика развития советской поэзии. Я отдаю себе отчет в том, что фраза о поэтах, которые не могли «высказать себя до конца в оригинальном творчестве» и потому стали профессиональными переводчиками, объективно звучит как политически ошибочная. Она формулирована так неточно и с такой степенью обобщенности, что могла создать ложную картину развития советской литературы и дезинформировать читателя — если бы книга в таком виде вышла в свет.

Я не имел в виду делать далеко идущие политические выводы. Однако я сознаю, что, каковы бы ни были мои первоначальные намерения, мною допущена серьезная ошибка, за которую я должен нести ответственность.

19 октября 1968.

Если я здесь, в этой книге, решаюсь привести свое постыдно-компромиссное заявление, то делаю это по двум причинам: во-первых, чтобы быть честным и не идеализировать степени моей устойчивости; во вторых, чтобы читатель осознал, до каких глубин позора, до какой рабской зависимости доведен у нас всякий человек. И в особенности литератор.

Пора автору поставить перед самим собой тот непременный вопрос, который на языке у читателя: в самом деле, почему он написал эту злополучную фразу — по наивности, по недомыслию, по случайности? Или — с сознательной политической целью, понимая, что она противоречит официальной идеологии и потому может в любой момент взорваться, причиняя немалые разрушения?

Могу ответить: я просто написал самую обыкновенную правду. Конечно, я понимал ее политическую взрывчатость — если рассуждение продолжить и додумать до конца. Но я пользовался обычным в советских условиях тактическим приемом: простодушным недоговариванием — авось проскочит незамеченно. Если проскочит, то внимательным читателям поможет кое в чем разобраться. Ну, а не пройдет — так вычеркнут без лишнего шума. И ведь был я не так уж неправ в тактическом расчете: «фраза» миновала все препоны, все ее пропустили, даже цензор. Почему пропустили? Почему красный карандаш цензора ее не истребил? Потому что совсем недавно еще она была не только возможна, но и безобидна: чего только не печатали во времена хрущевской оттепели! Я и полагался на эту инерцию либерализма, который официально не был опровергнут. Оказалось, что именно на моем примере внезапно решили разделаться даже с жалкими остатками недавнего либерализма. Крутые расправы, начавшиеся в 1968 году — в пору «Пражской весны» и после подавления ее — у многих, кто оказался их жертвами, вызывали прежде всего недоумение: за что бьют? Ведь только что говорились вещи и более прямые, и более радикальные, и не где-нибудь в полумраке, а с трибуны съездов партии… И не кто-нибудь говорил, а те же, кто сегодня правит нами. Что случилось?.. А случилось то, чего не в состоянии понять не только иностранцы, но даже сами советские люди, ищущие логики и последовательности. Случилось следующее: те же руководители с тех же трибун и в тех же самых своих газетах произносят те же самые слова, которые, однако, имеют обратный смысл. Ты не заметил момента, когда произошел этот странный поворот? Когда те же слова в тех же устах и тех же газетах приобрели противоположное значение? Вот и получай по голове. Большинство советских людей только для того и читают прессу, чтобы такого момента не пропустить. И чтобы не стать жертвой собственной нерасторопности. Если же такое стряслось, то остается: покаяние.