18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ефим Эткинд – Записки незаговорщика (страница 26)

18
Ладейников прислушался: над садом Шел смутный шорох тысячи смертей. Природа, обернувшаяся адом, Свои дела вершила без затей. Жук ел траву. Жука клевала птица. Хорек пил мозг из птичьей головы. И страшно перекошенные лица Ночных существ смотрели из травы. Природы вековечная давильня Объединяла смерть и бытиё В единый клуб, и мысль была бессильна Соединить два таинства ее…

а, процитировав, сказать, что слово «природа» следует понимать в смысле «советское общество». Это оно — «ад», это оно — «вековечная давильня». Не расстреляли Заболоцкого случайно, слишком уж глупое было сфабриковано обвинение: будто он в каком-то ленинградском дворе закопал танк, а во главе его террористической организации стояли два писателя из группы «Серапионовых братьев»: Тихонов и Федин. Заболоцкому в тюремной уборной попался обрывок газеты с именем К. Федина, уже тогда видного советского деятеля (а до того думал Заболоцкий, что и Федин и Тихонов расстреляны). Но спас Заболоцкого клочок газеты, позволивший ему оправдаться; Лесючевский же сделал все от него зависевшее, чтобы его погубить. Вот он теперь и сидел передо мной — «от убийц поэтов». Сидел в кабинете своего ленинградского ставленника, Кондрашова.

Георгий Филимонович Кондрашов, в отличие от Лесючевского, к литературе касательства не имел. Впрочем, в жанре доноса он может быть и добился успехов. В издательство попал из городского комитета партии, где занимал пост не шуточный, секретаря; в чем-то он проштрафился; его выгнали, но не растоптали — номенклатура!

Тогда-то опального Кондрашова направили руководить издательством, понимая, что, чем больше он виноват перед начальством, тем благодарнее будет за новую, пусть и не генеральскую, должность, да к тому же тем будет бдительнее, послушнее и злее. Что же до его творчества в доносительной области, то я располагаю только одним, — впрочем весьма выразительным, — документом: доносом Кондрашова в обком на собственных подчиненных. Почуяв, что ему из-за моей «фразы» грозит опасность и что его могут опять выгнать (а теперь уже до пенсии так близко!), он настрочил следующее письмо:

Заведующему Отделом Культуры Ленинградского Обкома КПСС

тов. Александрову Г.П.

Клеветническое утверждение Е. Эткинда о характере развития нашей литературы в советский период во вступительной статье к книге «Мастера русского стихотворного перевода» не может не вызвать у меня возмущения.

Никакими доводами не могу оправдать поступок главного редактора отделения издательства тов. Смирнова, подписавшего в декабре 1967 года рукопись Эткинда в набор, не прочитав ее.

Хотя с января 1968 года редакция «Библиотеки Поэта» не подведомственна мне в смысле прохождения и редактирования рукописей, но права оправдывать себя юридическим невмешательством я, как руководитель отделения издательства, как коммунист, не имею. Есть сторона политико-моральная, обязывающая каждого члена партии любыми средствами бороться за чистоту нашей идеологии.

Строгие административные меры, которые будут предприняты руководством издательства к людям, непосредственно пропустившим антисоветский выпад Эткинда, — это естественно, но главный вывод из случившегося, главное состоит в том, чтобы в издательстве повысить воспитательную работу в соответствии с решениями апрельского Пленума ЦК КПСС, исключить малейшую возможность протащить в отдельных произведениях взгляды, чуждые социалистической идеологии нашего общества.

             Директор Ленинградского

              отделения издательства

                   «Советский писатель»

                             Г.Ф. Кондрашов

                                         11.10.68

Никакой, даже очень одаренный писатель, желая создать образ советского чиновника, лизоблюда и демагога, не сочинил бы такой текст. Тут всё есть: и плевок в сторону автора («Клеветническое утверждение…»), и осторожное неупоминание состава его клеветы (а вдруг Кондрашова потом обвинят, что он ее повторил? Поэтому он пишет туманно: «…о характере развития нашей литературы в советский период»), и предательство собственного сотрудника, своего же главного редактора («… не могу оправдать поступок…»), и намек на то, что сам он в этом деле «юридически» не при чем («…редакция „Библиотеки поэта“ не подведомственна мне в смысле прохождения…»), и благородное самобичевание («…но я… как коммунист, не имею права оправдывать себя…»), и присяга на библии («…любыми средствами бороться за чистоту нашей идеологии») и, наконец, обещание расправиться со своими подчиненными («строгие административные меры… к людям, непосредственно пропустившим антисоветский выпад Эткинда…»). Тут самое интересное слово — «непосредственно». Вот с кем надо расправляться, с непосредственными виновниками — не со мной. Я от этого всего далек, я не при чем, мне «Библиотека поэта» «не подведомственна в смысле…», но я коммунист, и я сам, да, я сам хочу сознавать свою ответственность…

Во все европейские языки из нынешнего русского проникло не только слово «спутник», но и другое — «аппаратчик». На Западе это слово часто произносят, не понимая его до конца. Вот он, аппаратчик; имя ему — Кондрашов. Это фигура комическая, но и страшная. Угрозу свою он выполнил — уволил «непосредственных виновников». Уволил четырех лучших своих сотрудников: редактора Ксению Бухмейер, заведующую редакцией «Библиотеки поэта» Ирину Исакович, главного редактора Михаила Смирнова и, немного позднее, был снят с работы Владимир Орлов, председатель редколлегии «Библиотеки поэта». За что? Кондрашов это сформулировал в приведенном документе: всё это люди, «непосредственно допустившие антисоветский выпад Эткинда».

Таковы были мои собеседники. За хозяйским столом сидел длинный как жердь, с длинной шеей и длинной, унылой, благообразно-седеющей головой Кондрашов. Лесючевский бегал из угла в угол, его огромный жирный затылок и лысина наливались кровью, топорщились бурые волосы, росшие из ушей и носа, он давился криком: — «Вы клевещете на советский строй… Вбиваете клин между партией и писателями… Когда это было, чтобы поэты не могли говорить? Чтоб они из-за этого переводили? Фраза лживая, невежественная… Ложь, клевета…»

Я молчал. В памяти вертелись строки совсем молодого поэта, которые меня подмывало произнести вслух, но я удерживался:

Из Гёте, как из гетто, говорят Обугленные губы Пастернака.

Эти строчки мне запали навсегда, они и теперь кажутся мне гениальными, в них сжато все, что я мог бы изложить в долгих рассуждениях, все, что я вполголоса пробормотал в моей вялой «фразе». Я молчал, потом тихо спросил:

— Так что же, культа личности никакого не было?

Боже! какой я вызвал поток негодования, какой взрыв ярости! Я не разбирал уже, что рычал Лесючевский, отбежав на своих коротких ножках к окну. Запомнил я только одно:

— Вы, — кричал он, — вы спекулируете на трагедии народа!

Я смотрел на него с удивлением, мне казалось, что он — в истерике. Орлов произносил незначащие примирительные слова, Кондрашов время от времени вставлял что-то про чистоту нашей идеологии. Потерпев еще немного, я подлил в огонь такого масла, что мой собеседник, казалось, вот-вот умрет от апоплексии: я назвал Заболоцкого.

— Вы всё отрицаете, — сказал я, — но вот поглядите: в течение 1948–1956 годов, за целое десятилетие, такой замечательный поэт, как Заболоцкий, напечатал хорошо если пять-шесть стихотворений. А ведь написаны в эти годы лучшие его вещи: «Гурзуф», «Облетают последние листья», «Прощание с друзьями», «Сон», «Поэт», «Неудачник», «О красоте человеческих

лиц»… В эти годы опубликованы не только его бесчисленные грузинские переводы, — Важа Пшавела и Орбелиани, но и немцы, и венгры, и таджики, и узбеки… Он всех переводил. Из лагеря Заболоцкий вернулся в 1946, а печатать его как поэта начали после 1956 года. Это ведь что-нибудь да значит? А Пастернак? Ахматова?

Лесючевский не отвечал, он, кажется, даже не слушал. Возражать пытался Орлов («Заболоцкий и Пастернак переводили, сознавая себя участниками многонациональной советской культуры…»), Лесючевский же продолжал свой бешеный монолог. Имя Заболоцкого подействовало на него, как мулета на быка. В конце разговора он приутих и на прощание дал мне понять, что на издание потрачено много денег, что выпускать его, к сожалению, придется, что редакция получила распоряжение выкинуть всех Гумилевых и Ходасевичей и что я должен переработать предисловие «в свете партийный указаний».

Никогда феодал Лесючевский не простил мне этого разговора. Неодолимые препятствия, воздвигавшиеся на пути моих книг в издательстве «Советский писатель», были последствиями моей дерзости. Я посмел напомнить всесильному директору о его жертвах.

Горькое отступление

И бросив серебренники в храме, он вышел, пошел и удавился.

Дорогой западный коллега, у тебя так много источников информации, что ты мог бы все знать и все понимать. Однако этих источников слишком много: уследить за ними ты не в силах и потому теряешь к ним интерес. А ведь мог бы ты не удивляться тому, что Николай Лесючевский остался на высоком посту чиновничьей иерархии вопреки гнусной роли, которую он играл долгие годы. Он не один такой. До недавних пор в Институте мировой литературы имени Горького работал Яков Ефимович Эльсберг (прежде печатавшийся под фамилией — Шеперштейн-Лерц), солидный ученый, автор многих трудов по теории сатиры и по истории русской литературы, например, о Герцене. Этот импозантный профессор — подлец патологический; числа его жертв я не знаю, но их много. Вот один из эпизодов его жизни. В 1949 году был арестован индолог и автор исторических романов Евгений Львович Штейнберг; он на первом же свидании — через двойную решетку — прокричал жене: «Яков». Вечерами Эльсберг приходил играть в карты и, будучи холостяком, долгие часы проводил в радушном соседском доме. Конечно, он не знал, что жене его жертвы известно о его доносе; после ареста Штейнберга он продолжал прибегать и, беспокоясь, спрашивать о приятеле… В конце концов Татьяна Акимовна Штейнберг все же выставила его за дверь. Таких жертв у этого герценоведа было много. В свое время его, как и Лесючевского, хотели выгнать хотя бы из Союза писателей, и он, подобно Лесючевскому, написал большое письмо, в котором, ничего не отрицая, настойчиво доказывал, что ошибался вместе с партией. Его простили и оставили — не только членом Союза писателей, но и заведующим сектором теории в Институте мировой литературы. Биография Эльсберга сложная: в былое время он был личным секретарем Льва Каменева, и уцелел. Конечно, уцелел не просто так, не случайно, цену он, видно, заплатил за себя немалую — в эту цену вошла и жизнь его ближайшего друга Евгения Штейнберга.