Эдвард Делбок – Искусственный мир (страница 5)
Столп седьмой: интерфейс. Система должна уметь общаться с людьми. Не через строку команд и не через API — через
Семь столпов. Семь невозможных задач. Каждую из которых нужно было решить в одиночку, по ночам, без финансирования, без оборудования, без команды.
Артём смотрел на схему, приколотую к стене, — разросшуюся до трёх метров в длину, заклеенную стикерами, исчёрканную маркерами четырёх цветов, — и думал:
Но Артём давно перестал быть нормальным. Он не был уверен, что когда-либо им был.
Он начал со второго столпа — адаптивной архитектуры. Не потому, что она была самой важной, а потому, что для неё не требовалось специальное оборудование. Только код. Код он мог писать на своих трёх мониторах, на обычном компьютере с видеокартой, которую он купил на последние деньги — мощную, игровую, предназначенную для рендеринга трёхмерных миров в видеоиграх, но прекрасно подходящую для обучения нейросетей.
Каждый вечер он садился за стол, открывал файл и писал. Не непрерывно — были паузы, когда он вставал, ходил по комнате, стоял у окна, смотрел на огни города внизу, не видя их. Мозг работал в фоновом режиме, перебирая варианты, как перебирают чётки. Потом — щелчок, идея, — и он возвращался к столу.
Первая версия адаптивной нейросети заработала через четыре месяца. Она была примитивной: могла менять количество слоёв в зависимости от сложности задачи, но делала это грубо, неуклюже, как ребёнок, который учится ходить. Артём гонял её на тестовых задачах — распознавание образов, классификация текстов, генерация последовательностей — и записывал результаты в таблицу. Результаты были лучше, чем у стандартных архитектур. Не намного — на три-пять процентов. Но разница была.
Он улучшил алгоритм. Вторая версия — ещё четыре месяца работы. Результаты лучше на одиннадцать процентов. Третья версия — три месяца. Семнадцать процентов. Прогресс ускорялся. Каждая версия давала ему новое понимание, которое делало следующую версию лучше. Он учился так же, как его нейросеть — итеративно, через ошибки и исправления.
К концу первого года у него была адаптивная архитектура, которая на стандартных бенчмарках обгоняла лучшие мировые модели. На его домашнем компьютере. Без кластеров, без терабайтов данных, без команды из пятидесяти инженеров. Один человек, одна комната, одна видеокарта.
Он мог бы опубликовать статью. Это принесло бы ему известность, финансирование, должность в любом университете мира. Но он не опубликовал. Публикация означала бы раскрытие — а он не хотел, чтобы кто-то знал о «Генезисе». Не из паранойи. Из практичности. Если «НейроТех» узнает, что он работает над собственным проектом, его уволят — а ему нужна была зарплата. Если академическое сообщество узнает, начнутся вопросы, критика, требования открыть код, дебаты об этике — а ему нужно было время. Если правительство или военные узнают… Артём предпочитал не думать об этом.
Он работал в тени. И тень стала его домом.
На работе он становился всё более невидимым.
Это было сознательным решением — хотя, если быть честным, для сознательного решения оно далось подозрительно легко. Артём и раньше не был душой коллектива, но теперь он целенаправленно стирал себя из социального пространства «НейроТеха». Приходил ровно к девяти. Садился за стол. Надевал наушники — без музыки, просто чтобы никто не заговаривал. Делал свою работу — быстро, чисто, без блеска, но и без ошибок. Ровно в шесть вставал и уходил.
На совещаниях молчал. Когда спрашивали мнение — отвечал коротко, по существу, без инициативы. Перестал спорить с Сергеем Валентиновичем, перестал предлагать идеи, перестал писать докладные записки. Стал идеальным сотрудником — тем, которого не замечают. Шестерёнка, которая крутится тихо и не скрипит.
Коллеги адаптировались. Сначала кто-то спрашивал: «Артём, ты в порядке? Ты какой-то… тихий». Он отвечал: «Всё нормально. Устал». Через месяц спрашивать перестали. Через три — перестали замечать. Он стал частью мебели: стол, стул, монитор, Вельский. Функциональный элемент интерьера.
Это устраивало всех.
Всех, кроме Лины.
Лина заметила перемену сразу. У неё был глаз нейробиолога — привычка наблюдать за поведением, отмечать паттерны, фиксировать отклонения от нормы. А Артём
Раньше он спорил. Горел. Говорил быстро, сбивчиво, перескакивая с мысли на мысль, рисуя схемы на салфетках и обратной стороне чеков. Его глаза блестели, руки двигались, он был
Она попыталась поговорить с ним — прямо, как умела, без обиняков.
Это было в обеденный перерыв. Артём сидел в углу столовой с подносом, на котором лежал нетронутый салат и стоял стакан воды. Он смотрел в телефон — но Лина видела, что он не читает. Глаза не двигались по строкам. Он просто смотрел
Она села напротив.
— Ты изменился, — сказала она без предисловий. — Последние несколько месяцев ты как будто здесь, но не здесь. Как голограмма. Я разговариваю с тобой — и чувствую, что ты меня слышишь, но не слушаешь. Раньше ты спорил со мной. Теперь соглашаешься. Это хуже.
Артём поднял глаза. На секунду — ровно на секунду — Лина увидела в них что-то. Вспышку. Не холодную, не отстранённую —
Потом стена снова стала матовой.
— Я работаю над кое-чем, — сказал он. — Личный проект. Отнимает много сил. Извини, если я… — он замолчал, подбирая слово. — Отсутствую.
— Что за проект?
Пауза. Артём потрогал стакан с водой, повернул его на четверть оборота, потом обратно. Привычный жест — Лина знала: так он выигрывал время, когда не хотел врать, но не мог сказать правду.
— Я пока не могу рассказать. Не потому что не доверяю. Потому что… не готово. Рано. Если я расскажу сейчас — это будет звучать как бред. Мне нужно ещё время.
— Сколько времени?
— Не знаю. Годы, может быть.
Лина смотрела на него. Она была не из тех, кто давит — она знала, что давление на людей вроде Артёма даёт обратный эффект. Они не раскрываются — они закрываются ещё глубже, как моллюски, которых ткнули палкой.
— Хорошо, — сказала она. — Не рассказывай. Но пообещай мне одну вещь.
— Какую?
— Что ты ешь. Спишь. Иногда выходишь на воздух. Ты похудел на пять килограммов за последние два месяца, у тебя круги под глазами и тремор в правой руке. Я нейробиолог, Артём. Я вижу, что делает с мозгом хронический недосып. Это не героизм — это разрушение.
Артём посмотрел на свою правую руку. Она действительно чуть заметно дрожала. Он не замечал этого раньше. Или замечал, но не придавал значения. Тело было инструментом, а инструменты изнашиваются — это нормально.
— Я постараюсь, — сказал он.
Они оба знали, что это ложь.
Но Лина не отступила. Она изменила тактику.
Вместо того чтобы вытаскивать его из тени, она начала
Артём замечал. Он не мог не заметить — его мозг фиксировал паттерны автоматически, как дышит лёгкие. Лина Ковач, нейробиолог, 30 лет (теперь 31), была рядом с частотой, которая не могла быть случайной. Он обработал данные — бессознательно, как обрабатывал всё — и пришёл к выводу: она заботится о нём.
Вывод вызвал в нём чувство, которое он не смог классифицировать. Не благодарность — слишком слабо. Не любовь — слишком рано и слишком непонятно. Что-то среднее. Что-то тёплое и одновременно пугающее, как огонь, к которому хочется протянуть руки, но боишься обжечься.
Он не знал, что с этим делать. Поэтому не делал ничего.
Пил чай, который она приносила. Шёл рядом по утрам. Иногда — редко — отвечал на её рассказы о нейропластичности и зеркальных нейронах. Один раз даже рассмеялся — она рассказала, как лабораторная крыса в её институте научилась открывать клетку и каждую ночь сбегала на кухню, воровала печенье и возвращалась обратно, и они неделю не могли понять, куда девается печенье, пока не поставили камеру.
— Ты смеёшься, — сказала Лина, и в её голосе было удивление, смешанное с чем-то ещё — чем-то, что Артём не расшифровал.
— У крысы хороший алгоритм, — ответил он. — Оптимальный баланс между риском и наградой. Она бы прошла тест на рациональность лучше большинства людей.