реклама
Бургер менюБургер меню

Эдвард Булвер-Литтон – Последние дни Помпеи (страница 40)

18

И, напевая веселую песенку звонким, серебристым голосом, молодая девушка легкими шагами направилась к гостинице, слегка приподымая на ходу свою тунику, чтобы она не запылилась.

– Мой бедный сын! – молвил старик вполголоса. – Вот так-то и тебе суждено будет погибнуть! О вера Христова! Я стал бы исповедовать тебя со всей искренностью только из-за того, что ты противишься этим кровавым зрелищам!

Старик в унынии опустил голову на грудь. Он замолчал и казался погруженным в глубокое раздумье, но время от времени вытирал глаза рукавом. Сердце его рвалось к сыну. В своей задумчивости, он не заметил, как чья-то высокая фигура несколько надменного, беспечного вида, быстрыми шагами приближалась к воротам. Старик не подымал глаз, пока эта фигура не остановилась возле него, проговорив мягким, ласковым голосом:

– Отец!

– Сын мой! Лидон! Ты ли это! – радостно воскликнул старик. – А я все думал о тебе.

– Рад слышать, отец, – сказал гладиатор, почтительно прикасаясь к коленям и к бороде раба, – скоро, быть может, я всегда буду с тобой, не только в мыслях.

– Да, сын мой, но не в этой жизни, – печально возразил раб.

– Не говори этого, о господин мой! Гляди веселее, – я чувствую, что выйду победителем в состязании и на выигранное золото выкуплю тебя на волю. О отец, на днях меня заподозрил в корысти человек, которого я охотно желал бы разуверить, потому что он великодушнее своих товарищей. Он не римлянин, а грек из Афин, он-то и упрекнул меня в алчности, когда я спросил, какая сумма назначена призом победителю. Увы! Как мало он знает душу Лидона!

– Сын мой, сын мой! – вздохнул старик и, медленно подымаясь по ступеням лестницы, повел Лидона в свою маленькую каморку, сообщавшуюся с сенями (в этой вилле это был перистиль, а не атриум). Можно до сих пор видеть эту каморку – третья дверь направо от входа. Первая дверь вела к лестнице, вторая образовала только нишу, где стояла бронзовая статуя.

– Как ни великодушны, как ни святы твои цели, – начал Медон, когда они очутились одни, вдали от посторонних глаз, – тем не менее поступки твои греховны. Ты хочешь рисковать своей жизнью ради свободы отца, – это еще простительно, но цена победы – кровь твоего ближнего. О, это смертный грех! Никакая благородная цель не может очистить его. Не делай этого! Лучше я останусь рабом, чем соглашусь купить свободу на таких условиях!

– Полно, отец, перестань! – отвечал Лидон нетерпеливо, – ты набрался в твоей новой вере, о которой прошу тебя не говорить мне, ибо боги, одарив меня силой, не дали мне мудрости, и я не понимаю ни слова из того, что ты так часто проповедовал мне, итак, я говорю, ты набрался в этой новой вере каких-то странных, фантастических понятий о том, что хорошо и что дурно. Прости, если я оскорбляю тебя: но подумай сам, кто мои противники? О, если бы ты знал, с кем я буду состязаться ради тебя, ты подумал бы, напротив, что я делаю доброе дело, уничтожая хоть одного из них. Это звери, – кровожадные, безнравственные в самой храбрости своей. Они свирепы, бессердечны, бесчувственны, никакие привязанности в жизни не в силах обуздать их. Правда, они не знают страха, но им также неизвестны ни благодарность, ни милосердие, ни любовь! Они созданы только для своего ремесла, созданы убивать без жалости, умирать без страха! Могут ли твои боги, каковы бы они ни были, гневаться при виде моей борьбы с такими людьми, да еще для такой цели? О батюшка! Если силы небесные бросят взгляд на землю, они никогда не увидят долга, более священного, более благородного, как жертва, принесенная благодарным сыном ради престарелого родителя!

Бедный старый раб, сам человек темный и лишь недавно обращенный в христианскую веру, не находил аргументов, чтобы просветить невежество, столь полное и, однако, столь благородное в своем заблуждении. Первым его побуждением было броситься сыну на шею. Но он тотчас же отшатнулся, заломил руки, хотел что-то сказать, но голос его прервался, и он залился слезами.

– А если твое Божество (кажется, ты признаешь только одно), – продолжал Лидон, – если твое Божество действительно так милосердно и сострадательно, как ты уверяешь, то Оно узнает, что именно твоя вера в Него укрепила меня в моем намерении, которое ты осуждаешь.

– Как? Что ты хочешь сказать? – удивился старик.

– Ты знаешь, что я еще в детстве был продан в рабство, но был освобожден в Риме по воле моего господина, которому я имел счастье понравиться. Я поспешил в Помпею повидаться с тобой и застал тебя уже старым и дряхлым под игом капризного, взбалмошного хозяина. Недавно ты перешел в новую веру, и это обращение сделало твое рабство еще более тяжким, – оно утратило смягчающую прелесть привычки, часто примиряющей нас с худшей участью. Разве ты не жаловался мне, что ты принужден исполнять службу, не столько противную тебе, как рабу, сколько преступную, с точки зрения назареян? Разве не говорил ты мне, что жестокие угрызения терзают твою душу, когда тебя заставляют класть хотя бы крошки хлеба перед ларами, охраняющими этот имплувиум, что совесть твоя выносит постоянную борьбу? Разве ты не жаловался мне, что когда ты льешь вино перед порогом и призываешь имя какого-нибудь греческого божества, ты боишься заслужить кару более ужасную, чем страдания Тантала, вечные мучения, более жестокие, нежели те, что выносят грешники в Тартаре? Не говорил ли ты мне всего этого? Я удивлялся, я не мог понять, да и теперь ничего не понимаю, клянусь Геркулесом! Но я твой сын, и единственным моим долгом было пожалеть тебя и стараться облегчить. Мог ли я слышать твои стоны, мог ли я смотреть на твои таинственные страхи, на твою постоянную тоску, оставаясь в бездействии? Нет! Клянусь бессмертными богами, эта мысль поразила меня, как луч света с Олимпа! Денег у меня не было, зато была молодость и сила – это дары, полученные от тебя же, и в свою очередь я мог продать их для тебя! Я узнал сумму твоего выкупа, узнал, что обычная награда победившего гладиатора с избытком может покрыть ее. Я стал гладиатором, я связался с этими проклятыми людьми, которые встретили меня бранью и глумлениями. Я научился их искусству, – да будут благословенны эти уроки – они дадут мне возможность вернуть свободу моему отцу!

– Ах, если бы ты послушал Олинтия! – вздохнул старик, все более и более убеждаясь в душевной добродетели сына, но тем не менее твердо уверенный в преступности его намерений.

– Я готов слушать кого угодно, – отвечал гладиатор весело, – но лишь тогда, когда ты перестанешь быть рабом. Под твоим собственным кровом, отец, ты можешь хоть целый день ломать себе голову над вашими учениями и даже всю ночь, если это тебе доставляет удовольствие. Ах, какое местечко я для тебя высмотрел! Это одна из бесчисленных лавок старой Юлии Феликс, на солнечном месте города – грейся себе на солнышке у дверей весь день-деньской, я же буду торговать маслом и вином для тебя, батюшка! А там, смотришь, если угодно Венере, у тебя появится дочь, которая будет ухаживать за твоей старостью, и ты услышишь веселые, звонкие голоса своих внучат. О, как мы будем счастливы, – и все это купится на мой приз! Будь веселее! Ободрись, батюшка! Однако мне пора уходить, уже поздно, ланиста ждет меня. Прошу твоего благословения!

С этими словами Лидон выходил из темной каморки отца. Оживленно беседуя, оба остановились на том самом месте, где мы застали привратника в начале этой главы.

– Да благословит тебя Бог, мой дорогой мальчик! – проговорил Медон с жаром. – И пусть Всевышний, читающий в сердцах людских, увидит твое благородство и простит тебе твое заблуждение!

Высокая фигура гладиатора быстро промелькнула по дорожке. Глаза старого раба следили за его легкой, величавой походкой, покуда он не скрылся из вида. Затем старик тяжело опустился на ступени и потупил глаза в землю. Он сидел неподвижно и безмолвно, словно каменный. Сердце его… Но кто может в наше более счастливое, спокойное время, составить себе понятие о борьбе и треволнениях этого сердца?

– Можно войти? – послышался вдруг чей-то тихий голос. – Дома твоя госпожа, благородная Юлия?

Раб машинально кивнул головой, приглашая посетительницу войти в дом, но она не могла видеть этого жеста и робко повторила свой вопрос, более громким голосом.

– Ведь я уже сказал тебе, что можно! – проговорил раб раздражительно. – Войди!

– Благодарю, – отвечала гостья жалобно. Раб, тронутый этим тоном, взглянул на нее и узнал слепую цветочницу.

Горе способно сочувствовать тяжелому недугу. Старик встал, проводил девушку до ближней лестницы, ведущей вниз, в покои Юлии, и, позвав рабыню, поручил ей слепую девушку.

VII. Уборная помпейской красавицы. – Многозначительный разговор между Юлией и Нидией

Красавица Юлия сидела в своей комнате, окруженная рабынями. Уборная была мала, как и смежный кубикулум, однако гораздо просторнее обыкновенных спален, даже в самых богатых жилищах, которые были так миниатюрны, что те, кто не видел этих комнат, не может составить себе понятия о тех крошечных голубиных гнездах, где помпейцы считали удобным проводить ночь. Но в сущности постель у древних вовсе не была такой важной и массивной принадлежностью, как у нас. Их ложе было не что иное, как очень узкая, небольшая кушетка, достаточно легкая, чтобы сам владелец мог без труда переносить ее с места на место. Без сомнения, она и передвигалась из комнаты в комнату, смотря по прихоти хозяина и временам года, так как та часть дома, где обитатели проводили известные месяцы, в другие месяцы, напротив, пустовала. У итальянцев этой эпохи было странное, причудливое отвращение к яркому дневному свету. Их темноватые комнаты, плохое освещение которых с первого взгляда можно было бы приписать неумелости архитектора, в действительности нарочно устраивались так. Только в своих портиках и садах древние наслаждались солнцем, когда это нравилось их изнеженному вкусу. Внутри же домов они искали прохлады и тени.