Эдуард Сероусов – Закваска (страница 4)
— Это не психиатрия, Митя. Это техника.
— Это люди. Которые едят технику. И которые на тринадцатом месяце контракта плачут за завтраком.
— И ты считаешь, это требует присутствия.
— Я считал. До сегодняшнего утра.
— А сегодня?
— Сегодня я понял, что Гешка перестал есть.
Вера посмотрела на него.
— Что значит «перестал».
— Вчера на ужин он попросил сухой паёк. Сослался на отравление. Сегодня на завтрак — то же самое. Сегодня на обед — то же самое. Двадцать шесть лет, восемьдесят четыре килограмма, на дозе две тысячи восемьсот ккал. Три кормления подряд он не ел реакторное. Я проверял журнал — сухпай списан три раза. Это уже не «требует присутствия». Это требует, чтобы кто-то ещё, кроме меня, знал.
Вера закрыла планшет.
— Сволочи, — сказала она тихо.
— Кто.
— Бактерии. Не ты.
— А.
Они посидели молча. У Веры в голове, как осадок на стенке колбы, собиралась мысль, которую она пять часов отгоняла. Мысль была простая: если реактор воспроизводит вкус матери — то почему она, Вера Селивёрстова, не чувствует ничего.
Она задала вопрос вслух.
— Митя. Гипотетически. Если у человека микробиом не такой, как у его матери — то есть не материнской линии, — что реактор сделает.
— Реактор сделает то, что в человеке записано. А не то, чего в нём нет.
— То есть ничего.
— То есть, наверное, базовый профиль. То, что в программе по умолчанию. Бульон с привкусом дрожжей.
— Бульон с привкусом дрожжей.
— Селивёрстова.
— Что.
— Ты у мамы микробиом не унаследовала, что ли.
Вера смотрела на свои руки. Руки были чистые, ногти подстрижены коротко, кожа на костяшках сухая от частого мытья. Руки тридцатичетырёхлетней женщины, которая большую часть жизни провела в чистых помещениях.
— У мамы был атрофический гастрит с её двадцати восьми. Хеликобактер пилори, плохо пролеченный в девяностых, и потом всю жизнь — нулевая кислотность, постоянные курсы антибиотиков, в сорок втором поставили рак желудка, в сорок четвёртом — резекция, в сорок пятом она умерла. Когда я родилась, у неё уже было нечего наследовать.
— Тебя не кормила.
— Грудью — четыре месяца, на смеси перешли рано. Готовила — почти не готовила, бабушка готовила. Я мамин стол не знаю. Мама в моих воспоминаниях ест варёные кабачки.
— Сорок четвёртый год — это тебе сколько было.
— Четырнадцать.
Митя ничего не ответил. Он давно научился не отвечать на чужие сорок четвёртые годы.
— Тогда тебя в реакторе не будет, — сказал он наконец. — Тебя там нечем кормить, Селивёрстова.
— Меня там нечем кормить, — повторила Вера ровно.
— Это не приговор.
— Это не приговор. Это факт.
Она встала, прошлась по лаборатории. У стены гудел холодильник минус восемьдесят, в нём лежали ампулы со штаммами, на полке стояли пустые чашки Петри, на крючке висел чистый халат. Всё было на местах.
— Митя. Через сорок восемь часов мы с тобой и Лаврушиным сядем у командира. Я должна успеть к этому времени понять, что Б-2 не делает ничего опасного. Лаврушин будет настаивать на тиражировании. Я буду настаивать на пробах.
— А я.
— А ты — на Гешке. И на остальных. На тебе — психо-интервью со всеми, включая командира. Поимённо, со шкалой. Я хочу знать, кто из шести человек на станции считает, что под Луной живёт его мать.
— Все шесть.
— Я хочу это в журнале, Митя. С твоей подписью.
— Хорошо.
Она пошла к двери. У двери остановилась.
— И ещё. Кому-нибудь на Земле говорил.
— Нет.
— Не говори. Сорок восемь часов.
— Хорошо.
Она вышла.
В коридоре её ждал Лаврушин. Лаврушин на «Саду-3» имел привычку появляться у тебя в коридоре в тот момент, когда ты меньше всего хотела его видеть, — у него было какое-то техническое чутьё на чужой эмоциональный пик, как у датчика газа на ацетон.
— Селивёрстова.
— Костя.
— Гольдштейн тебе сказал.
— Сказал.
— Тридцать один случай.
— Тридцать один.
— Ты что собираешься делать.
— Сорок восемь часов анализа. У меня — масс-спектр и аминокислотный профиль, у Мити — психо-интервью, у тебя — диагностика сенсорики и контуров. Через сорок восемь часов — у командира.
— Хорошо. — Лаврушин кивнул быстро, будто соглашался с тем, чего сам хотел. — Я с тобой.
— Со мной?
— Я с тобой в смысле: я в этой группе. Я не против анализа.
— А «за тиражирование»?
— А «за тиражирование» я тебе скажу через сорок восемь часов. Если ты мне покажешь, что Б-2 ничего токсичного не делает, — я скажу: давай тиражируем. Это лучшее, что станция дала за десять лет. Это первое, что в нашей станции люди любят. Селивёрстова. Здесь люди реактор любят. Понимаешь, что это.
— Понимаю.
— Не разрушь это с разбегу.
— Я ничего не разрушаю с разбегу, Костя.